НЕДЕЛЯ В СМОЛЬКАХ
повесть
1 Перед поездкой в Оковецк – уже получив все инструкции и напутствия от непосредственного своего начальника майора Рябикова – Валерий Сельцов решил побродить по городскому саду. Он любил приходить сюда перед самыми сложными командировками или расследованиями, в полном одиночестве приводить в порядок мысли, что-то обострять в себе, собираясь действовать, то есть жить особенно энергично, забывая о многом повседневном, необходимом в спокойные дни – и мешавшем в тревоге и горячке изнуряющей работы. В городском саду ему всегда хорошо думалось, дышалось. Стояла середина июля; все здесь было сухое, легкое, лишь налетавший с Волги ветерок дышал мгновенной влагой: грудь чутко откликалась на освежающий глоток влажного воздуха. Сельцов ощутил что-то новое в себе, может быть, еще никогда не изведанное; подхватив на лету падавший листок, всмотрелся в него, различая самые тонкие прожилки, оттенки зеленого и уже еле приметной желтизны, все сосуды и ткани этой крохотной частички цельного мира. “И что за мысли у меня сегодня?” – подумал он вдруг, захватив себя врасплох. Но тут же усмехнулся понимающе: все ясно, это от предчувствия встречи с Оковецком, с родным домом. Да – но что это за листок, с какого дерева он слетел?... Подняв голову, Сельцов всмотрелся в темную аллею – и растерянно заморгал: неужели он перезабыл все деревья? Вот что это за длиннолистное невысокое дерево?.. Но это же просто безобразие, куда это годится! Но тут глаза сами собой выделили тополь… Дальше была акация… А это старая липа с округлыми, густо зелеными листьями… А чуть в сторонке вытянулся высокий стройный дубок со своими ажурными, четко высветленными листьями. Фу… Гора с плеч. А то уж совсем заметался: в сорок-то лет ничего не помнить, не знать, что вокруг тебя! Вот так забудешь было что-то давнее, дорогое тебе, но за годами, за жизнью навсегда скрывшееся в прошлом – и вдруг напомнит тебе о нем чье-то слово, звонок, письмо, и ты стоишь оглушенный, виноватый, и сам не знаешь, отчего, но глаза твои начинают влажнеть, а сердце бьет глухо, болезненно… Ну ладно; пора домой – в одиннадцать поезд, а еще нужно собраться в дорогу. Но тут он вспомнил, что забыл на столе в Управлении командировочное удостоверение. Чертыхнувшись, быстрым шагом пошел к выходу из городского сада. Бронзовый молодой Пушкин смотрел на него сбоку. В профиль поэт еще в какой-то мере был похож на себя, каким мы представляем его себе и думаем о нем. А в фас это был совсем другой человек: что-то излишне обыкновенное в лице, какая-то современная инфантильность и привычная заурядность черт городского парня наших дней. Неприятное чувство! – не Пушкин. 2 Только вошел в кабинет – затрещал телефон. Поднял трубку – майор Рябиков. – Валерий? Хорошо, что вернулся, уже третий раз звоню… Зайди ко мне. Сельцов быстро пошел коридором Управления к кабинету Рябикова. Майора он сознательно и давно выделял из всех своих знакомых управленцев. И не только потому, что Рябиков когда-то работал в его родном городке. Это тоже было приятно. Но главное – Рябиков был из тех людей, теперь очень редких, для которых достоинство, честь все еще значили много, которые не способны дешево продать тебя за спиной начальству, насплетничать или накричать на тебя, излишне фамильярничать или мерзко, с откровенным казенным садизмом командовать… Короче говоря, это был человек, с которым имеешь дело охотно и порой с радостью, пусть он и твой начальник: уже исключение из правил. Если честно, без обиняков, то второго такого в Управлении Сельцов просто и не знал: столько развелось блюдолизов, держиморд и подхалимов, а порой и просто бесчестных людей. Даже в их деле. – Валерий Петрович, садись… – в лице и голосе Рябикова была какая-то странная мягкая виноватость. Говорил он с легкой заминкой. – Я еще днем хотел тебе сказать, да как-то… Как-то, знаешь, не решился. Дело вот в чем. В Оковецке живет Александр Никитич Лебедев – ну да ты знаешь его, конечно, знаменитый Саша Длинный. – Знаю, – подтвердил Сельцов. – Я сразу хотел попросить тебя… – медленно, с легким раздумьем продолжал майор, его испитое серьезное лицо с умными болезненными глазами было задумчиво, – мы с Александром Никитичем сильно дружили в мои молодые года, да тут одна заковыка, понимаешь ты… – Рябиков опять помедлил, досадливо нахмурившись. – Я его лет пять не видал, и вот дошло до меня, что сильно выпивать дед начал. Ну, не хулигански, конечное дело, тихо-мирно, на дому, с приятелями там какими, да один, но это ему как-то не идет. Понял меня? – Понял, вполне. Я тоже слышал об этом. Но Лебедев – он дед крепкий, ему, кажется, это на пользу, в мае был дома, встретил его – широкий стал, но не толстый, седой ежик красивый, так браво вышагивал, а винцом, правда, сильно попахивало. Мне зайти к нему? – Вот именно – зайти, – обрадовался Рябиков. – Я хотел к поезду ехать… Вот, возьми гостинец какой-никакой, ну, и бутылку вина сунул, раз такое дело… – Правильно, – одобрил Сельцов. – Теперь слушай дальше. Об убийстве священника тоже с ним заговори, да он и сам этой темы не упустит, старый волк… А совет – совет он тебе даст обязательно, и крепко запомни: нюх у старика первостатейный, опыт огромный, верю, что он ничего не забыл. Все! Можешь идти. Хотя подожди… – Рябиков, передернув худыми плечами, сел. – Вот что еще… Тебе обязательно помощник потребуется из милиции на время следствия. Дело серьезное, дадут любого, а ты присмотрись, выбери не на кого пальцем покажут, а собственному глазу доверься. В милиции сейчас много дерьма, – сухо и твердо, прищурясь, сказал майор. – Сам знаешь, – голос он все-таки немного понизил, словно кто стоял за дверью. – Платят мало, отбора нет, моральные качества резко снижены… Ладно, что тут долго: на месте сам увидишь. Ну, еще пару советов на дорожку… Обязательно побывай в церкви в Смольках, потолкайся в народе там, но аккуратно, как-нибудь задрапируйся получше… – Сельцов невольно усмехнулся: это “задрапируйся” было любимым словечком майора. – Да, я выяснил по телефону, что у отца Романа, убитого попа… то есть священника, – неловко поправил себя Рябиков, – был то ли близкий друг, то ли просто он с ним приятельствовал, как с коллегой – священник из деревни Пудицы, это в тридцати километрах, на озере – съезди, там автобусы ходят… Вот и все. Счастливо. Он встал, пытливо глянул на Сельцова, и, протянув жилистую руку, обменялся с Валерием крепким рукопожатием. 3 Валерий сидел за своим маленьким письменным столом в родном доме на берегу Волги. Дом этот теперь пустовал: сначала умерла мать, затем отец, а несколько лет назад погиб молодым брат – водитель лесовоза; таким образом, Валерий был теперь единственным наследником родового гнезда – и не спешил с ним расставаться: хоть раз в год, а приезжал, и ночлег здесь, дома, был для него горьким и ни с чем не сравнимым счастьем. А этот письменный стол, привычно стоявший у окна, он купил шесть лет назад осенью, приехав к брату на недельку: в те дни на него напало желание записать одно интересное дело, которое ему довелось расследовать в дальнем углу области, а все время пристраиваться за обеденным столом показалось неуютным. Вот они с Юрой тогда и приобрели этот столик – и это помнилось, как их общая маленькая радость. Рукопись потом куда-то затерялась, да в сущности-то она и не была нужна никому, кроме него самого. Разложив перед собой чистый широкий лист бумаги – это была уже давняя привычка – Валерий взял черный фломастер, и в центре листа написал: “Отец Роман”. Теперь надо было восстановить круг знакомств священника – предварительные данные у Сельцова были, их передал райотдел милиции, который начал было вести следствие, да, поняв широкий резонанс, который получало дело об убийстве отца Романа, поспешил передать его в областные руки. Итак, кто известен пока из друзей, приятелей, знакомых отца Романа, с которыми он поддерживал постоянные отношения… Почти все упомянутые райотделом имена были знакомы Сельцову, как старожилу Оковецка. Ну, во-первых, родственники священника по матери – Снегиревы с Воеводской улицы: Валерий тоже знал их хорошо, мать его, Ксения Сергеевна, дружила с матерью Августы Снегиревой. Так… Прочертим первую линию. Далее. Отец Евгений из Пудиц – теперь уже ясно, что это был едва ли не самый близкий человек у смольковского батюшки. Директор восьмилетней школы в Чижах – это в двух километрах от Смольков, Никифор Павлович Бибиков. Ну, Никифор должен многое рассказать, он и живет-то в Смольках, и старый знакомый, еще по детским годам. Кто еще? Круг знакомых у отца Романа был не слишком широк. Да, вот сомнительная версия: знакомая отца Романа из деревни Чижи Вера Афанасьевна Зыбина. Что ж, проведем и эту линию, познакомимся с Верой Афанасьевной. А сомнительна эта версия: Вера Афанасьевна была в день убийства отца Романа в Оковецке. Это доказано. Вот любопытная фраза… Кто же ее произнес… Сельцов перелистал протоколы опроса – неряшливые и не слишком грамотные, что само по себе неприятно: сколько еще до сих пор везде людей, для которых русский язык – тайна за семью печатями, он и родной для них с детства, а стоит взять карандаш в руки – словно в джунгли попал, где все враждебно. Исковерканные слова, нелепо расставленные знаки препинания, глупые фразы… А ведь вряд ли сейчас в милиции есть люди с четырьмя классами образования. Ну ладно. Ага, вот как сказал об отце Романе восьмидесятидевятилетний врач в отставке Арсений Николаич Всеволожский: “Он в Смольках жил по заповеди – “Уста праведника источают мудрость” (в скобках было замечено: “кажется, так”). Что ж, молодец лейтенант Конюхов, что сделал такое примечание. И что-то еще любопытное в конце протокола… Ага: “А. Н. Всеволожский родился в Смольках, он сын помещика (! В скобках стоял жирный восклицательный знак). Работал всю жизнь в Ленинграде, который называет только “Петербург” (еще одно восклицание), двадцать лет при Сталине сидел. Советскую власть не одобряет, в общем, дед не разговорчивый, но вполне здоровый на голову”. Так – на голову, значит, дед здоровый. Этот протокол выделялся, и Сельцов решил поговорить с лейтенантом Конюховым: вот и помощник. А остальные, которые вел некий “мл. л-т Будрейко” – сплошное безобразие. Но почему этот Будрейко сменил Конюхова? Нужно узнать. А сейчас – еще раз свежим утренним взглядом окинуть мысленно все происшествие, случившееся пять дней назад: убийство отца Романа. Так, как запечатлели его оковецкие протоколисты. 4 Если следовать за милицейскими протоколами, дело обстояло так. Отец Роман вышел из дому примерно в 4.30 утра – раненько, он хотел успеть на совхозный автобус, который отправляется из соседней деревни, Пятакова, в райцентр. Автобус отходит в 5.30: значит, у отца Романа времени было с избытком, от Смольков до Пятакова два километра ходу над речкой Тихвиной. К автобусу он не пришел, и это удивило водителя – отец Роман просил его накануне подождать, если он “минут на десяток” задержится. Это было в местных привычках, и водитель нимало не удивился, что смольковский поп опоздал. Он ждал полчаса – священника уважали, и никто не роптал. Но дальше уже ждать было нельзя. В Оковецке к водителю подошла женщина и спросила об отце Романе – она его встречала, они должны были договориться об отпевании ее умершего отца. Женщина была и удивлена, и раздосадована, и пошла звонить в смольковкую почту, попросить добежать до священника. Сельские жители уважают такие просьбы, и одна из двух работниц крохотного почтового отделения сбегала домой к отцу Роману: на двери висел замок. Энергичная женщина, хотевшая во что бы то ни стало совершить обряд отпевания, обзвонила все соседние со Смольками деревни: Пятаково, Чижи, Мошки… И нигде не оказалось священника, никто его не видел. Тогда Антонина Ивановна – так звали эту женщину – сама поехала в Смольки. То ли горе обострило все ее чувства, то ли она и всегда была наблюдательным человеком со здравым смыслом, только именно Антонина Ивановна и обнаружила отца Романа. Повторяя весь путь от Пятакова до Смольков вдоль Тихвины, эта решительная женщина – а точнее, пожалуй, энергичная и находчивая – особенно задержалась на узеньком пешеходном мостике через реку. На мостике (это еще писал лейтенант Конюхов, любивший, видимо, подробности) стоял двенадцатилетний рыболов Саша Клычков, удочка его была закреплена, а сам Клычков разглядывал что-то, нагнувшись с мостика: “Блестит чего-то, тут мелко…” – объяснил он остановившейся Антонине Ивановне. Она тоже всмотрелась: в воде почти у самого берега действительно что-то заметно посверкивало. Женщина, уже подозревая что-то неладное, попросила Сашу залезть в речку и посмотреть, что это может быть. Саша, спустившись к реке и намереваясь лезть в воду, нечаянно бросил взгляд под мостик, и вдруг вскрикнул: он увидел там лежавшего на спине смольковского священника. А блестящий в реке предмет оказался его большим наперсным крестом. Дипломат отца Романа, в котором он носил все необходимое для своих надобностей, тоже оказался под мостом, правда, раскрытый, но все было на месте. Как и одежда, и бумажник, в котором было шестьдесят один рубль с копейками. Значит, дело было не в грабеже. А в чем же тогда? Что ж, все это и предстояло выяснить. Тут кто-то постучал в дверь. – Да! Заходите, – сказал Сельцов. Двери раскрылись. Вошла женщина лет сорока пяти. Улыбнувшись приветливо и самоуверенно, она прошла в комнату, села, следуя приглашающему жесту Сельцова, на диван. – Я Самохина Антонина Иванна, вам про меня говорили? Это я нашла отца Романа. – Ах вот что… – Сельцов ощутил, как профессиональный интерес вытесняет у него все остальные чувства. – Ну да. Я пригласила-то его на отпевание отца, ну, а как не приехал он, маханула сама в Смольки: думаю, уж я-то отца Романа найду – я, если возьмусь, все сделаю, – подбоченясь и откровенно красуясь, добавила женщина. – Ну и нашла, только уже мертвого, – закончила она. Сельцов, придвинувшись к ней на стуле, с жадностью профессионала попросил ее повторить все детали, и еще раз убедился, что лейтенант Конюхов записал все очень толково. Антонина Ивановна Самохина пока не сказала о цели своего визита, но главного она добилась: вызвала у Валерия Петровича большой интерес. Он спросил, где она работает. – Заведую столовой. Приходите к нам – накормлю, а то где вам тут по-холостяцки-то… – она окинула все подмечающим взглядом его дом. – А что ж – приду, – согласился он. – Сегодня и приходите. У нас на обед уха – рыбка-то речная, вкусная, в артели одной берем! – на второе котлеты. Ну, котлеты не ахти какие, мясцо плохонькое попалось… Я что к вам пришла… – она посмотрела на него с несколько настороженным вниманием, а Сельцов отметил про себя, какая она нарядная, и с тем здоровым отливом лица, который говорит о физическом здоровье и вообще телесной крепости, и этот блеск неглупых, чуть навыкате глаз, и едва ли не – тщательно скрываемое – чувство превосходства над собеседником… Вся эта напористая самоуверенность и физическая броскость, естественная, привычная нарядность – такая приметная в Оковецке, и никогда-то не избалованном красивыми, модными товарами для женщин, а теперь особенно – все это вызывало у Сельцова невольные воспоминания. В его уже далекие школьные года несколько сверстников были детьми продавцов, а Колька Знахарев – заведующей чайной. Эти ребята не только одевались лучше всех в школе, но и всегда были какими-то отмытыми, румяными, с сытым блеском глаз, с громкими уверенными голосами… Боже избави от зависти! Да тогда и не думалось, чьи они дети. А вот теперь явилась эта мысль: а ведь не случайно это, кто поближе к благам земным, тот вольно или невольно пользуется ими, и так на святой Руси до сих пор. И не видно пока конца этому. – Я родом-то сама из Чижей, – продолжала между тем Самохина, – это рядом со Смольками, ну, и всех там знаю с издетства, слыхала историю одну… Вдруг да пригодится вам? – Что за история? – насторожился Сельцов. – История-то уже давняя, ну да все равно… Был там у нас такой начальник лесоучастка, Быстров его фамилия, он в тридцатые-то года церкви грабил да рушил с такими, как сам, а уже после войны пьяный напал на попа смольковского, отца Петра, избил да ограбил. Поп за него просил, добрый был, но все равно дали Быстрову полтора года, отсидел, после-то войны попов чуть уважать стали… Ну, а сын его, Семен Ильич, пусть он интеллигент, ветврач, все лекции по деревням о попах читал да бранился: правильно, говорит, эту нечисть били, их и надо бить, чтоб и духу их не осталось… Так и говорил, сама слыхала в Чижах! Мало ль что, а? Уж больно злой человек, – это он за батьку переживал… Хотя и умный, красивый, ветврача лучше и не сыскать… – Ну, – рассмеялся Сельцов, – лекция, Антонина Иванна, это уж очень от убийства далеко. – Тоже правильно, – согласилась Самохина, вставая. – Так вы к нам в столовую-то заходите, накормим. – Зайду, – с охотой кивнул Сельцов. 5 Теперь следовало ехать в Смольки, но, во-первых, нужно решить, как действовать дальше: в Смольках и жить на время следствия, или же день проводить в розыске, а вечерами, возвращаясь в Оковецк – встречаться здесь с теми, кто хоть чем-то может помочь, советом ли, намеком, нечаянной подсказкой. Сельцов решил, что второй вариант более приемлем. Но перед отъездом в Смольки – два дела. Во-первых, еще раз зайти в милицию, а во-вторых, побывать у Саши Длинного – Александра Никитича Лебедева. Но чтобы пойти к Лебедеву, вначале следовало завернуть на базар, в водочный магазин – вчерашним вечером навестили друзья – приятели молодости, и волей-неволей была выпита не только собственная бутылка, но и та, что майор Рябиков предназначил Саше Длинному. Что ж делать, живешь не на небе, на земле, и нельзя холодным взмахом руки отталкивать людей, если даже они излишне привержены тому самому “зеленому змию”. А здешние старожилы ох долго еще будут пить водочку, как пьет ее с жадностью, злостью, раздражением и редко с удовольствием вся необъятная страна наша. Ладно, базар так базар, очереди так очереди – а без очереди вряд ли обойдешься. Это и не без пользы: водочные очереди много говорят, если уметь слышать да видеть. И очередь, и водочный магазин в глубине базара были как везде – глаз тотчас определил эту лохматую бурлящую толпу. Внутри что-то вздрогнуло от опасливого омерзения и в то же время непроизвольной злости: до чего же доведен народ, если он вот так рвется к бутылке водки – последнее отчаяние это или же извечный, уже неисправимый ничем человеческий порок?.. На высоком крыльце стояли два милиционера: капитан и лейтенант. Вот какое значение придается водочной очереди! Толпа была полупьяная: как видно, многие стояли и лезли уже не в первый раз. Тут же – кто испуганно и скромно, кто с привычной ухмылкой всеведенья – стояли и несколько женщин. Та, за которой встал Сельцов, доверчиво обернулась к нему – определив, видимо, заезжего и трезвого человека. – Вот позорище-то, а? А делать нечего: у матери день рожденья, надо взять бутылочку, брат зайдет… – В голосе ее был и вопрос, и беспомощность: ну, мол, а вы-то что скажете на это? Сказать было нечего. Пьяные парни лезли на крыльцо в полубезумье, с прикрытыми глазами, словно на стены Измаила; черноволосый пухлолицый капитан сбрасывал их с сознательной неосторожностью, его безжалостная, наделенная властью рука толкала их кого как – в лицо, в грудь, в плечи, в спины, и они падали вниз, кувыркаясь, кто вниз лицом, кто на спину, вскакивали – и лезли без очереди снова, уже не в силах, видимо, остановить себя, свою завороженную близкой целью воспаленную волю. Крыльцо медленно приближалось, и Сельцов уже не жалел, что пришел сюда: боже мой, да как же не знать всего этого, если ты живешь в этой стране! Да сюда специально следует приходить, чтобы, насмотревшись всего этого, сцепив зубы, хоть что-то потом сделать для этих обезумевших соотечественников, уже не отдающих себе отчета в собственной жизни – во всяком случае, во многие, долгие часы своего существования! И боль, и гнев, и злое, даже злобное раздражение душили его. – Да останови ты его! – наконец не выдержал он и крикнул невысокому курносому лейтенанту, с лицом дерзкого деревенского плясуна и говоруна, настолько характерным, точно он явился на это крыльцо прямо с послевоенной гулянки. Но сейчас это лицо было небрежно-усталым, словно лейтенант сознательно приказал себе внутренне устраниться от всего этого. Пухлолицый капитан понял, что лейтенанта призывают помешать ему так самовластно расправляться с парнями. – Чего?! – рявкнул он, протянул руку и в горячке своего усердия дернул Сельцова к себе, уже не думая даже, что этот человек и не пьян, и очередь не нарушает. Валерий, спокойно и сильно сжав его руку, резко отвел ее в сторону. – Лейтенант, успокойте своего начальника, – уже властно сказал Сельцов. – Да он мне не подчиняется… – усмехнулся парень-лейте-нант, но решительно, поняв что-то, загородил Сельцова от рвавшегося к нему капитана. А тот зашедшимся от гнева голосом бубнил: – Что?! Ты чего? – Все, хватит! – вдруг зло глянул на него лейтенант. – Вот, у Сизова вся морда в крови, нос на сторону – о камень шмякнулся! – оттеснив капитана, он пропустил Сельцова. Характер у лейтенанта явно был. – Подожди меня, никуда не уходи, – тоном приказа сказал ему Сельцов. Тот, ничего не ответив, лишь пристально глянув на него, кивнул. – Откуда-то мне знакомо ваше лицо… – сказал он, спускаясь затем с крыльца вместе с Сельцовым. – Капитан Сельцов. Буду вести дело об убийстве священника. – Ага! Вот оно что! – воскликнул лейтенант. – Так вы наш землячок. А я – Конюхов, меня от этого дела отстранили. – Кто? – Начальник. – За что? – Ну, подвыпил я малость, а рабочий день еще не закончился. Сельцов, усмехнувшись, с любопытством глянул на него: такие признания в милиции редкость, хотя пьют стражи порядка не меньше всех в этой стране. Между тем пухлолицый капитан, видимо, хотел узнать, в чем тут дело, и бежал за ними. – Конюхов! Ты куда, так твою мать?! – Иди-иди, Полуяров, – спокойно ответствовал лейтенант. – Мне тут надо с товарищем. – А он кто такой?! – провинциальное любопытство пересилило у пухлолицего все остальные чувства. – Потом-потом… – небрежно отмахнулся Конюхов: как видно, не очень-то он считался с этим капитаном. – Вы куда сейчас-то, товарищ капитан? Могли бы мне сказать, чем самому туда лезть… – кивнул он на бутылку, которую Сельцов запихивал в портфель. Вместо ответа Сельцов спросил: – Хочешь со мной продолжать расследование? – Хочу, – сразу откликнулся Конюхов. – Тогда зайдем сейчас со мной к старому знакомому, а потом в милицию, обо всем договоримся. 6 По дороге говорили. Сельцов спросил: – Ты что, и правда пил в рабочее время? – Пил. Грамм двести шарахнул. Сельцов сделал вид, что сильно удивился, памятуя тем не менее о случаях, когда подобное случается и в их областном Управлении. – Как же так, лейтенант: мы, милиция, вон, с пьяницами боремся, а ты… И многие так у вас? Конюхов подумал. – А почти все пьют. – А как же с тобой получилось? – не зная, как реагировать на такое заявление, спросил Сельцов. – Очень просто получилось. Ребята четверых парней привезли в вытрезвитель, ну, обстучали их, послали машину в ресторан за вином, потом меня позвали. – Обстучали? Это что значит? Неужели били? – Не били – это бывает, но редко, нельзя, тут у нас все свои, такое устроят потом, что только держись. А “обстучали” – обсмотрели с ног до головы. Ну, денежек поднатырили – и намылились в ресторан… – А ты знаешь вообще-то, что все это означает? – Знаю, не маленький. Да уж какие есть – где взять лучше. – Неужели все вы там в отделении такая гниль… – Гниль-то гниль, – раздумчиво обронил Конюхов, – а вот недавно один из нас, из такой гнили, Колька Царьков, брал двоих бандюг в Голубом, так не сдрейфил, под пули шел, сейчас лежит в земле с тремя дырками, и тех двоих, правда, свалил: жаль, не наповал, повалялись в больнице, теперь в тюряге загорают. – Дожили мы… О чем говорим, как о нормальном деле. – Дожили, – спокойно подтвердил лейтенант Конюхов. – Вот. Пришли к деду Лебедеву. Хороший у него домина. Дом действительно было хороший – стоял он боковым фасадом ук улице, справа виднелась Волга и берег в густых зарослях березы и тополя. Вошли в калитку, обогнули дом, услыхали заливистый собачий лай. – Это Шарик, – сказал Конюхов. – Шарунка, свои! – Ты что, бываешь здесь? – удивился Сельцов. – Иной раз забреду. Здорово, дед! – фамильярно обратился он к выходившему с огорода хозяину. – А, Витюня, заходи… Ты это с кем? На личность товарищ вроде знакомый. – Это капитан Сельцов из Приволжска. – Сельцов? Здорово. Заходи, родимый. Петра Петровича – учителя сынок? – Он самый, Александр Никитич. Старик Лебедев за последние годы и впрямь разительно изменился. Раньше это был худощавый, с довольно аскетичным и живым, любопытным лицом пожилой человек, сейчас перед ними стоял не сказать, чтобы толстый, но с обширным чревом старик, по-домашнему, но чисто одетый в пиджак с обвисшими лацканами, в серые широкие штаны и резиновые опорки, похожие на стародавние бахилы, которые любил и покойный отец Сельцова за удобства в обстоятельствах почти сельской жизни. Лицо у деда было приятное, но заметно лиловатое, как случается у всех постоянно пьющих людей. Глаза же смотрели испытующе-любопытно и живо. Волосы были на удивление густые, и, видимо, жесткие, хотя и совершенно седые. – Ты ведь следователь, большой начальник? Наших, – кивнул дед на Конюхова, – разгонять прибыл? Попом заниматься будешь? – вопросы дед задавал с понимающей и несколько ядовитой улыбкой. – Не все так, Александр Никитич, но вот убийством отца Романа действительно мне поручили заняться. А пока я к вам с приветом от майора Рябикова. – А, Сашуня меня вспомнил… – довольно и благодушно пробурчал старик. – Ну, пойдем, в огороде у меня посидим, там хорошо, и скамейка, и стол, и все как надо… а это чего такое?.. – уже с откровенным удовольствием следил он за руками капитана. – Подарок вам от майора, – сказал Сельцов, незаметно переглянувшись с Конюховым. – С Сашуней мы бандитиков тут у нас, случалось, полировали… Ну, давай сюда, в наше время, ребяты, бутылка – дело непростое, попробуй-ка, добудь ее… Не то что раньше у нас: во всех ларьках любой набор, горькие, сладкие, яблочные, перцовые… Ну, всякая всячина, пей не хочу… Пил-то я тогда мало и редко, а вспомнить люблю и соседям рассказываю, как при Сталине этого добра густо было. Выпьем? – Сейчас нельзя, Александр Никитич, – виновато сказал Сельцов. – А вам нельзя – сам выпью, – откликнулся спокойно старик. – Ну, пошагали мою империю глядеть. В огороде, большом и ухоженном даже на первый взгляд, был порядок неусыпного надзора и заботливой повседневной руки, когда все подчинено хозяйскому глазу и привычке. – Огурцы давно идут, сам ем, детей – внуков снабжаю, – пояснял старик. – Тут репка, здеся у меня свекла, моркова, боб видали какой? Тоже для внуков, да и сам пожую… – он пощелкал стальными челюстями. Слева, вдоль забора, шли кусты смородины, крыжовник, яблони. – А там что за клетки, Александр Никитич? – спросил Сельцов. – А, углядел… – довольно закивал старик. – А кроли мои, уж добрый десяток лет держу. Было полторы сотни, да подсократил: возни с ними, родимые, много. Свояку два десятка отдал, соседям, штук десять внук взял. Другие внучата не хотят, самим возиться неохота, к деду за готовым мясцом приходят… Семьдесят три штуки остались. – Ого… – присвистнул Конюхов. – И правда: ого. А вот в этой клетушке у меня Король, а тута – Королева сидит. Все гадал – какие б клички им позаковыристей дать, сижу у телевизора, сказки детские гляжу, а сам кумекаю: ага, это им годится… Нет, другое еще лучше будет… Вот и выбрал: это король Джон, а это – королева Агнесса. Сколь они мне приплода дали – и не сосчитать. – Какие ж это заковыристые имена, дед! – засмеялся Конюхов. – Вовсе простые. – А ты не суйся, а то отполирую… – добродушно огрызнулся дед. – Пошли за стол, только закусь возьму. Через минуту он вернулся с глиняным блюдом, на котором лежал десяток свежепросольных огурцов и несколько ломтей хлеба. Стол был рядом с колодцем, тут же на скамье ведра с нагревающейся под солнцем водой для полива, рукомойник, полотенце… “Хорошо старику…” – с завистью подумал Сельцов. а тот словно услыхал его мысли. – Ну, ребяты, жил я по всем правилам, никто не подкопается, а отделился от детей, купил этот домишко – задешево купил, три тыщи шестьсот дал, а теперь мне девять за него предлагают, – да и помалу-помалу к вину привязался. Ни-ни, не пьянь я! – сердито потряс он головой. – Весь день в работе: дом, огород, кролей своих содержу, – а вот к вечерку поближе… Тут я завсегда готов, редкий день не пью – а есть ли такие дни?.. Не помню, – лукавые, все еще зоркие глаза Саши Длинного простовато помигали, оглядывая собеседников. – Так что, вы не будете со стариком? – Конюхов сокрушенно переводил глаза с бутылки и огурцов – на Сельцова: тот отрицательно покачал головой. Тогда дед поднял стопку, и, со вкусом причмокнув, быстренько отправил водочку в рот. Огурцами же захрустели все трое: огурцы были просто замечательные. – А жизнь – она, ребяты, плохая пошла, – говорил между тем Саша Длинный. – Современные тимуровцы, чтоб им пусто было, бьют наши стекла и ломают палисады… Эй, парень, ты чего воздух глотаешь, так твою? Выпей лучше, – обратился дед к Конюхову. Тот умоляюще глянул на Сельцова. – Э, ладно, давай… А в милицию завтра с утра, – махнул рукой Валерий. – Ну и ладно, ну и ладно! – довольный Саша Длинный кинулся наливать им. – Посидим, поговорим обо всем на свете. Как это происходит с мало ли, много ли выпившими людьми, когда кажется, что говоришь о самом главном, а потом выходит – все больше о нелепых пустяках – так и пошла у них беседа. А, может быть, мозг человеческий не так уж и глуп, давая волю языку и отдыхая в такие минуты?.. – А ведь я знаю, зачем ты пришел, – сказал вдруг вполне серьезно Саша Длинный. – Узнать, что дед думает о смерти попа: так? А что бутылка – для близиру… Брось-брось, все ладно, чего там… О попе, угадал ты, кумекаю я много: как узнать, сразу чесать в голове начал. Он, этот самый отец Роман-то, мужик был ничего себе, хороший, тут что толковать. Но ты не слушай, если тебе начнут петь: и такой, и сякой, и нету таких нигде, и ангел он, и чего там еще сказануть-то можно… Человек он – как все, но получше: вот это она и есть правда. Я с ним разочка два говорил, дед я приметливый да хитрый – и понял его… Старухи наши его любили, и ученики в школах, где допускали его говорить – а теперь попам волю дали. А тут и молодые начали в церкву переть… я скажу так: отец Роман был сильно себе на уме, и славы ему хотелось получить, и пожить тоже – не обделял себя. А дальше скажу – много он добра делал людям. Мне его, попа этого жалко, ребяты, – кивая и ероша свои жесткие седые волосы, продолжал дед. – Ну а кому его жизня понадобилась? Тут сильно мозгой шевелить надо. Пока я тебе не скажу, а через денька три зайди, может, и подтолкну в какую сторону… Сельцов рассказал о визите Антонины Иваны. – А, это та, что воротник носит из бешеной лисицы, – усмехнулся Саша Длинный. – Какой лисицы?.. – спросил удивленно Сельцов. – А это к нам в Оковецк заскочила из лесу лисичка, – пояснил Конюхов. – Видать, и правда бешеная: по улицам бегала, во дворы заскакивала, детишек троих покусала… Ну, ее и конце концов Кузьма Тараруев подстрелил. а шкурку у него и купила зав. столовой, воротник сшила. – Воротник-то воротником, а ум у этой бабы есть – и глаз тоже, ребяты… – вдруг серьезно сказал Александр Никитич. – Ну ладно, вы занимайтесь делом-то этим, а как из Смольков вернетесь – прямо ко мне. – Хорошо, Александр Никитич, – сказал, вставая и незаметно перемигнувшись с Конюховым, Сельцов: мол, чего теперь возьмешь от старика, домашний житель. – А чем сейчас-то заниматься будете? – спросил он на прощанье у старика. – Чем: к телевизору. Мне и хорошо – никто не мешает. Сижу, гляжу. – Он вытянул к ним палец, сказал доверительно приглушенным голосом. – Ну и девки нынче бесстыжие пошли, голыми перед людьми пляшут и поют: хоть прямо всех в бордель! Конкурс красоты, – издевательски почти пропел старик. Сельцов и Конюхов дружно расхохотались. 7 Сельцов долго сидел дома один, до ночной глубины, готовясь к утренней поездке в Смольки, на место преступления, и размышляя обо всем этом деле. Уже после старика Саши Длинного и вечернего одиночества у него побывал лейтенант Конюхов: он сразу взялся за дело и уже выяснил немаловажное обстоятельство – два месяца назад из Смольковской церкви была украдена ее главная икона – образ Нила Преподобного, или Столобного, едва ли не самого знаменитого святого здешних мест. Никто не придал значения этому воровству в связи с убийством отца Романа – об иконе попросту забыли. И вот теперь, после ухода Конюхова – они с лейтенантом долго сидели, пили чай и говорили – Сельцов, опять разложив все протоколы и свои новые записи, приводил в порядок мысли. Он думал о том, что в последние три-четыре года отношение к церкви, священникам, Богу решительно изменилось в обществе; это совсем не означало, что очень уж выросло количество верующих, которые уже и жить не могли без молитвы или причастия, исповеди. Нет, дело тут было в другом: одурманенные пропагандой безбожия и вредности религии люди, вдруг очнувшись после трескотни официальных атеистов и услышав тишину, установившуюся после их злобного и бессмысленного воя, хулы в адрес церкви – обернулись сами к себе и задумались. Их несчастная загнанная мысль везде натыкалась на тупики: почему столько лет нельзя было верить и ходить в церковь? Почему мы должны были презирать и ругать священников? Отчего нам не разрешали читать религиозную литературу и всячески издевались над ней все, кому не лень? И – что же вдруг изменилось, почему все стало можно: ходить в церковь, уважать священников, читать библию, евангелие, слушать проповеди, крестить детей, отпевать дорогих своих покойников? Почему уже не считается нарушением общественных приличий дружить с попами и даже в школах давать им слово, позволяя выступать перед учениками? И разве достойно и хорошо, что не мы сами собой, решительно и сознательно, вернули себе право быть самими собой и поступать, как нам хочется, жить так, как хотим, а так долго дожидались разрешительного слова сверху? Тогда что же, мы уже должны всегда презирать себя – за рабскую покорность, отвратительное слабоволие нашего духа? Все эти вопросы, обрушившись на людей, заставили их мучительно и неустанно решать множество вопросов – от самых так называемых простых людей – до высшего эшелона власти. И отчего, – думал Сельцов, – так бурно, повсеместно, и так подчеркнуто стало проявляться уважение к священникам? Ведь среди них есть самые разные, в том числе и далеко не лучшие люди. А суть тут, видимо, в том, что люди прежде всего ради собственной души пошли в церковь, им захотелось чего-то высшего, не будничного и не осязаемо-понятного, а таинственной высоты, сверх-высоты духа, что возносит над повседневностью и дает силы жить, что открывает душе невидимое и делает жизнь, кроме всего, праздничнее, насыщеннее всецветьем, духоподъемнее, протяженнее во времени, и, может быть, даже дает надежду – кто знает? – на бессмертие… А все это олицетворяется словом и понятием Бог: ничего иного человек и не придумал. А тут появились и первые священники-подвижники, образованные и умные, с чистым русским словом и голосом, сначала шагнувшие из церкви на мирскую кафедру и очаровавшие людей, отвыкших от простого, достойного и в то же время и возвышенного слова. К тому же одухотворенного верой. А с кафедры попавшими в телевизионную студию, не растерявшиеся перед камерой и оказавшиеся желанными гостями в миллионах семей. Они сразу же своим умением говорить и достойной, благородной, простой манерой держаться тронули сердца миллионов и подтвердили с очевидностью уже зревшую у людей мысль: церковь поддерживает сердце человеческое в годину страданий и всенародного испытания. Сельцов запомнил одного из таких священнослужителей – это был священник по фамилии Старк из Ярославля, кажется, сын адмирала Старка, сподвижника Колчака. Этот священник своей умной и обходительной мягкостью, образованностью и верой сразу заставил говорить о себе миллионы людей – не с него ли, с его слова, и начался поворот народа к церкви? То есть он вдруг показал всем, какие бывают, какие есть теперь священники у нас на Руси и привлек к себе, а, значит, к церкви – и возвышенный, и растроганно бытовой, почти исчезнувший интерес. А что, если и отец Роман, сельский священник из деревни Смольки, тоже из таких служителей церкви? Эта мысль заставила Сельцова внутренне подтянуться, распрямить что-то в себе: он понял, что подошел к чему-то очень важному и не случайному. 8 Дорога в Смольки была привычной, походила на другие подобные дороги района, да и области. Полупустой автобус ехал дорогой, в местном просторечии называемой “бамой”: насыпная гравийная, а больше песчаная, довольно широкая, но неровная и ухабистая. Лейтенант Конюхов сидел впереди, через сиденье, у окошка, и Сельцов изредка всматривался в его выразительный профиль деревенского рубахи-парня, гармониста и сердцееда, какие особенно приметны были в послевоенные годы: Сельцов еще знавал таких. А эта дорога… Любившая его до безумия тетя Вера, сестра отца, когда-то брала маленького Валерку с собой в Смольки на богомолье. Не однажды с восьми и где-то до его двенадцати лет она таскала его с собой. А затем уже, после пятого класса, он наотрез отказался ходить в церковь. Чего сейчас, пожалуй, и было жаль: какая же чудная эта летная дорога, с лесом по обе стороны, с лугами и полями, с деревнями через каждые два-три километра! А с теткой так интересно было ходить, она то и дело рассказывала ему всякие истории – о разбойниках, которые будто бы обирали здесь богомольцев еще при царе, о часовне, которая стояла при дороге, а рядом с ней – пруд с карасями; то в одной, то в другой деревне останавливались попить чайку – у тетки везде были старые подруги. А в Чижах тетка остановилась напротив одного дома и плюнула в его сторону: – Разоритель! – доброе, морщинистое, обычно спокойное лицо тети Веры стало гневным и красным, она притопнула ногой. – Провалиться тебе, разоритель! Приставшему к ней племяннику неохотно пояснила: – Тут, Валерушка, бес один живет. Как церкви по району нашему стали перед войной порушать одну за другой, он с тремя своими братьями запряг лошадей да по ночам ну давай церкви-то грабить: все равно, мол, добро пропадет. Восемь церквей ограбили лиходеи! А свою в Чижах – вон она стоит, бедная – всю разорили: иконы в кучу собрали да сожгли, что ценного – разворовали, храм божий разбирать стали, да бросили: ничего у них не вышло, злодеев. И стоит церковка испоганенная. И правда: Валерка, оглянувшись, увидел почти прямо напротив дома, у которого плевалась тетя Вера, небольшую церковь без креста, без дверей, купол ее облез и зарос маленькими березками, угнездившимися в щелях, и все вокруг заросло диким кустарником. – А что же эти-то, братья?.. – спросил он тогда у тетки. – А их всех Бог покарал, – откликнулась тетка. – Старшего, Ивана, паралич разбил – услышал Господь наши молитвы – средний, Евстигней, стал полицаем, и его наши в войну повесили, а этот – начальник, – несколько понизила тетка голос, – председатель колхоза, выслужившийся, а и его рука Господня настигла: дочка гулящая… Ох-ох, прости меня, Валерушка, не при тебе будь сказано! – тетка испуганно перекрестилась. Невольно усмехнувшись. Сельцов ощутил, как дрогнуло в нем сердце от боли и жалости: как давно уже нет тети Веры, и как же редко он вспоминает ее! А деревни стоят все те же, новых домов не видно, а старые почти все заколочены, и такой заброшенностью и тоской веет от них… Всегда верилось, что с годами будет только лучше, что оживет все здесь, возникнут красивые большие селения с удобными и вместительными домами. заживут люди достойной и обеспеченной жизнью, все, все поднимется тут из прозябанья – к достатку и радости… Это были еще заветные мысли Сельцова-подростка, когда их сюда приводили в школьные года осенью копать картошку. Губы невольно выговорили сами собой: “Россия, нищая Россия…” Ничего-то здесь, в самой твоей глубине, на исконно русской земле, не меняется, а если и меняется, только к худшему. – Валерий Петрович, сейчас выйдем – автобус прямо пойдет, – сказал, обернувшись, Конюхов. Через несколько минут они вышли. – Можем у моего свояка велосипеды взять – у него два, – предложил Конюхов. – Вот это дело! – обрадовался Сельцов. 9 Велосипедами ехать было как-то удивительно привольно, легко – дорога плотная, пригорки невысокие, летишь и летишь, и такое светлое, вольное чувство движения, что жить хочется. Они свернули от Пятакова влево, и теперь, проехав широкое поле, внырнули под сень короткой, но густой липовой аллеи: в каждом углу района хоть одна, а есть такая аллея, уцелевшая от стародавних дней – помещичьи небогатые гнезда исчезли, как и не было их, аллеи же все еще стоят, в большинстве своем березовые и липовые, и радуют, и печалят глаз. Деревня Мошки, маленькая и уютная, развернулась перед ними плавным полукругом, со своими старыми, будто поросшими мхом домами. Чуть поодаль от деревни, на взгорье, стояла старой – хотелось даже подумать старинной – постройки школа: высокие окна, уже прочерневшие стены, рубленные из крупного леса, красивое резное крыльцо… Сельцов знал такие школы, их строило еще земство на рубеже прошлого и нынешнего века. В нескольких таких школах он бывал и запомнил особый уют классных комнат, большие печи. Кое-где еще уцелели квартиры для учителя – где скромные, где и вместительные. И, наконец, и это уже обязательно – прекрасный вид на окрестности: леса, дороги, поля, деревни. Видимо, строители так и выбирали места для земских школ, чтобы и вид родных мест воспитывал души учеников. Значит, этой школой и командовал однокашник – Никифор Бибиков. А что, завидное дело – это теперь, с опытом лет и впечатлений, можно утверждать вполне законно. – К ветврачу сейчас зайдем? – крикнул Конюхов – и спугнул эти мысли. Сельцов подумал. – Нет, сначала все осмотрим и помозгуем. А Всеволожский где живет? – В Смольках. – Вот побываем в церкви – и к нему. Через короткие Чижи проехали тоже, не слезая с велосипедов: небольшая деревня стояла на ровном месте и выглядела пустой, лишь какой-то старик напротив полуразрушенной церкви доставал воду из колодца. Не слишком доверяя себе, Сельцов, поравнявшись с лейтенантом, спросил: – Это не старый Быстров? – Он, Илья Меркурьич. – Жив?! – Еще как: всех пережил. Поговорим? Его, правда, в те дни тут не было: в Приволжск ездил. – Бессмысленно, по-моему: ему одной истории с попом хватило. – Я тоже так думаю, – откликнулся понимающе Конюхов. – Ну, покатим вниз… Дорога кинулась со взгорья такая удивительно живописная, и такой ветерок свистел в ушах, что Сельцов, нажимая на педали, забыл обо всем. Когда опять пошло ровное место, они сделали крутой поворот и почти влетели прямо в Смольки: деревня стояла за густой березовой рощей. – Вот остаток усадьбы Всеволожских, – Конюхов махнул рукой влево. Но какой это был остаток усадьбы: просто уцелел один кирпичный толстый столб от ограды да высоких два камня удивительно правильной формы – они стояли как два часовых перед заросшим чертополохом и всякого рода дичиной обширным фундаментом. – Старик Всеволожский говорит: это его дед в Тихвине два таких камня нашел и поставил при въезде в усадьбу. Слабо, с легкими мелодичными отголосками зазвонил колокол. – Э-э… Да это отец Евгений из Пудиц: он уже раз вел службу здесь после отца Романа: старух жалеет, приезжает… Ну, вот и Смольки. В церковь?.. – Туда. Стоило Сельцову бросить взгляд на церковь, как он тотчас вспомнил и эту невысокую, но толстую кирпичную ограду с кипенью сирени над ней, и колокольню, и саму церковь. К его искреннему удивлению, лишь одно не сошлось: почему-то от времен посещения церкви вместе с тетей Верой осталось у него в памяти – церковь деревянная и зеленая, а сейчас она была желтая с красным (и это резало глаз), но главное – кирпичная. Решил все-таки спросить у мужчины лет под сорок, стоявшего на берегу реки: – Скажите, а церковь всегда была каменная? – Всегда, – удивленно откликнулся мужчина. – А чего? – Да мне что-то она запомнилась деревянной, – смутился невольно Сельцов. – Я тут в детстве был. – Она зеленая была, ну, ближе к дереву, – подумав, ответил мужчина. – Значит, хоть это правильно запомнил: зеленая. – Рыбачили? – он увидел в руках мужчины удочку. – Ага. Воскресенье ж сегодня. Постоял. Я – домой, а парень мой еще на посту, – кивнул он на мальчика лет одиннадцати-двенадцати, стоявшего с удочкой на узком и коротком деревянном мостике через реку. – Вы здесь постоянно живете? – Ну ясно. – Так знали, конечно, отца Романа? – А как же. Отец Роман к нам за молоком ходил, да и в одной деревне уж пять лет: как не знать. – Ну и что вы думаете… Извините, что я так, на ходу… – Что убили-то его? – будничным голосом спросил собеседник. – А чего ж – много народу теперь разного, взяли да убили. – Ну, вы как-то уж очень… Словно так и надо. – Почему надо? Не надо. А убить – убить теперь дело простое. Вон в Пятакове за год троих убили. – И?.. Нашли? – Конюхов усмехнулся, когда капитан повернул к нему голову. – Чего их искать – не бегали: дома и взяли, по пьянке убили. Да чего вы на меня так глядите? – лицо мужчины с ранними морщинами дрогнуло подобием улыбки. – Кого теперь убийством удивишь? Каждый третий мужик сидел… Если не второй: пожалуй, что и второй. А кто там побывал, – подчеркнул он голосом, – тот уж ничего не боится. – И вы побывали? – И я, – кивнул мужчина так же спокойно. – Если не секрет, за что же? – Какой секрет: тоже хулиганил в пьяном виде, три года отсидел. – А что же сделали? – уже из профессионального интереса спросил Сельцов. – Да что: не хотела Машка Бастова ларек открывать, мы вдрызг ларек разбили. А я, признаться если, ничего и не помню-то: махал вместе со всеми колом, да и все. И все-то так: я пытал у мужиков – ну никто ничегошеньки вспомнить не мог. Нас таких тут, – повторил он, – каждый второй… Может, кто и рубанул сгоряча отца Романа – он все проповеди читал нам. – Что ж, не нравился он вам? – Ну, это вы зря, – обиделся собеседник. – Поп был мужик первостатейный. Мы его уважали… Грабить у него было нечего, ясное дело: жил как все. Но вот если под горячую руку… Всякое могло быть. – А как отец Роман с женским полом? – уже просто на всякий случай спросил Сельцов. – Старье все наше до сих пор воет, – совершенно серьезно и даже с подобием чувства сказал мужчина. – Ну, все и остальные тоже жалеют: ласковый, чего говорить, батюшка был, а дома где ласка? Ну, бабы любили поговорить с ним… а что другое – это нет, одна только Зыбина, это уж точно. – Как? – все-таки это утверждение прозвучало для Сельцова неожиданно. – Вы думаете? – А чего думать? Живой он человек – живой. Мы это все знали, а вам, пожалуй, я зря брякнул – казенный, видать, человек. Так? – Так. – К Верке приставать не надо, – откровенно насупился мужик. – Ее и дома-то не было, я вам ничего не говорил, так и знайте, – и он, решительно отвернувшись от них, пошел над рекой по течению. Но тут их окликнул тоненький старческий голос: – Эй, ребяты! – и все они остановились: и мужчина с удочкой, отошедший было шагов на десять, и Сельцов с Конюховым. – Ваня, это кто ж такие? – А не знаю я, Матвей Аверьяныч, – не слишком охотно сказал мужчина с удочкой. – Казанные люди: видать, по следу идут. – По следу? А мне и надо – по следу! – запальчиво выкрикнул невысоконький сухой дедок, вынырнувший, казалось, из-под земли, так неожиданно было его поведение. – Думал я: куда б мне обжаловаться? Вот вам и обжалуюсь, раз вы здеся! – На что, дед, обжаловаться хочешь? – спросил с веселым любопытством Конюхов, глянув прежде на капитана. – А дело-то простое: у нас в лесу дикие коровы и телята развелись. – Как так?! – А просто: цельное стадо бегает, двоих уж подстрелил кто-то да съел. – Правда, – подтвердил и человек с удочкой. – Да откуда они взялись? – А с пятаковской фермы как весной убегли – да так и рыщут по лесу, никому, стало быть, не нужные они. – А председателю?! – вопросил Конюхов, все так же поглядывая на молчавшего Сельцова. – Чего председатель: деньгу ему платят – и ладно. Пьет да дом в Оковецке себе строит. Там все председатели себе дома строят. Ну что? – Матвей Аверьяныч, я поговорю с председателем, – сказал, наконец, Сельцов. – А можно с вами недолго потолковать? Мы следователи, ведем дело об убийстве отца Романа, это – лейтенант Конюхов, а я – капитан Сельцов. – А почему без фуражек и погон? – строго спросил дед. – Да так нам удобнее… – Ловчей, значит. Может, и так. Ну, давай, толкуй. А вон и сядем на бережок, там сухо. Эй, Федя, а ты-то куда? Это ж ты убил отца Романа-то, зачем уходишь? Конюхов так и залился простодушным, голосистым детским смехом, а человек с удочкой, помедлив, ничего не сказав, повернулся и пошел, не торопясь, своей дорогой. Сельцов, тоже улыбнувшись, взглянул на лейтенанта: с дедом все было ясно. Случаются такие деды нынче, да, наверно, и всегда были: деревенские чудаки, у которых не все дома. Стало жаль времени. Сельцову расхотелось садиться, и просто для отметки в памяти спросил: – А что это за человек, Матвей Аверьяныч? – А наш человек, нашенский, из Смольков, а работает в Пятакове на тракторе. – Что, плохой человек? – Почему это плохой?! – даже удивился дед. – Не хуже других… – Почему же вы тогда… Впрочем, ладно, Матвей Аверьяныч, вы нас извините, нам идти придется – дел много… – И уже ради вежливости спросил. – А как вам-то живется тут? Бабка-то есть? – Бабка – она в земле годов двадцать лежит. А живу – живу хорошо. Спасибо партии и правительству, мне добавили к пензии пять рублей, теперя будем жить лучше и богаче. Приятно получать пензию с приставкой. А у некоторых приставка прям праздник – пятнадцать рублей. – М-да… – неопределенно протянул Сельцов. – А что это вы, Матвей Аверьяныч, выпивши? Винцом припахивает. – Полутрезвый я, – подтвердил дедок. – А чего мне? Свое винцо гоню, бывает, раз совецкое кусается… – Не боитесь? – спросил опять капитан, когда они с Конюховым посмеялись над таким обескураживающим простодушием. – Эва сказанул! Скоро на том свете буду – а все бояться. Я германца не боялся, – уже по-петушиному выпятил он грудь. Матвей Аверьяныч отстал, а Сельцов с Конюховым, вступив на деревянный мостик, все смеялись. – Хорошо еще, что такие деды остались на Руси, а, Виктор? – Это точно, – кивнул довольный лейтенант. На мальчика, стоявшего с удочкой на мостике, они лишь мельком глянули. – Пусть стоит – попозже к нему… шепнул Сельцов. Лейтенант кивнул. 10 Все, что было вокруг церкви и рядом с ней, производило впечатление заброшенности и жалкого оскудения. Из семи домов три были забиты; слепые окна, повалившиеся крылечки, заросшие густой травой и бурьяном огороды. В уцелевших четырех домах тоже, кажется, жило мало народу: на улице, несмотря на воскресный день, лишь одна старуха на завалинке. Но два ближайших к церкви дома выглядели еще крепко, были они явно очень основательной постройки, и, судя по всему, и жизнь в них когда-то шла многосемейная, тоже основательная: какой обширный двор, старая коновязь, краснокирпичный амбар, наполовину вросший в землю, высокое большое крыльцо с поддерживающими его резными пузатыми столбиками. – Вот здесь Бибиков квартирует, – кивнул Конюхов. – К нему? – Сначала в церковь зайдем, посмотрим. Кладбище – вернее, старый погост – тоже выглядело ужасно: свернутые набок кресты, разломанные оградки, побитые надгробья. Но тут хоть старые липы, осенявшие его, да сиреневые заросли облагораживали общий вид. Две могилы у церковных стен выделялись ухоженностью. Сельцов подошел. На гранитном камне одного было написано полустершимися буквами: “Основатель сего Храма Господня и, – далее было не разобрать, – …полковник Иван Иваныч Всеволожский”. Вторая могила, привлекшая внимание Сельцова, была усыпана свежими цветами: “Протоиерей отец Петр (Бибиков)”. Отец Петр! Это имя он маленьким много раз слышал дома – от матери, от тети Веры… И этот отец Петр читал проповедь в церкви на Троицын День, когда они с теткой приходили в далеком сорок седьмом году. Из церкви вышел преклонных лет старик, но стариком его никак не хотелось назвать: высокий и не потерявший стройности, с небольшой бородкой, в потертых джинсах и рубашке с короткими рукавами. – Кто это? – Я вам говорил – Всеволожский… Ну, дворянский сын, это его отец тут хозяином был… а дед церковь построил – его могила. Ничего не скрывает: не люблю, говорит, советскую власть, ну что ты будешь с ним делать? – и неодобрение, и одновременно словно бы восхищение слышалось в тоне лейтенанта. – А что делать – ничего. Знаешь новые законы? Если человек только на словах – его дело, что он говорит, вон, дворяне объединяются в партию, видал по телевидению? Время другое пришло! – Так-то оно так… – но неуверенность все-таки была у Конюхова в голосе. – К нему пойдем? – Обязательно: попозже. Ты вот что: подойди к нему и скажи, прямо сейчас – что будем. – Понял. Старик, со снисходительным любопытством оглянувшись в сторону Сельцова, кивнул, видимо, отвечая лейтенанту. В церкви было и сумрачно, и светло одновременно: сумрак исходил из углов, его источали темные старые стены, а свечи, горевшие лишь у нескольких, видимо, главных икон, разбрасывали огнистый, прыгающий свет в центре храма. Пол был настлан новый, половицы слегка поскрипывали под ногой. Внутри оказались лишь три старухи; несмотря на летнюю жару, здесь было очень прохладно, и все они обули валенки, старые, подшитые. Трое стояли слева и молились, медленно вздымая персты старческими высохшими руками, а четвертая, склонив голову, шептала что-то молодому среднего роста священнику с рябоватым тонким лицом и жиденькими черными волосами; он, опахнув старуху широким рукавом своей рясы, как бы ограждая ее от всего внешнего, клонил к ней правое ухо, слушая сосредоточенно и, конечно, привычно. “Исповедуется старая… – понял Сельцов. – Ну какие могут быть у нее грехи – в сравненьи с тем, что происходит в мире и везде-везде… Да она, судя по лицу, святая, если помнить о беснующихся подлецах, и не только убийцах или грабителях, а просто злобных, мстительных, завистливых, жадных, поднимающих кулак на ближнего своего, доносителей, вымогателей… Уличных гнусных забияках. Да мало ли их… Подлинно – миллионы”. И эта склоненная голова старухи, особенно же подшитые валенки так подействовали на него, что он ощутил спазмы в горле – а уж, кажется, всего повидал. 11 – Да, я из Пудиц приезжаю, – говорил молодой священник отец Евгений. – Мы дружны были с отцом Романом, вот, пока у его паствы никого нет – езжу… – голос у него был спокойный и печальный. – И ночевать тут буду, завтра утром домой .– Где же вы ночуете, батюшка? – спросил Сельцов. – А у отца Романа, как и прежде – у меня ключ, еще он дал: приедешь, случалось, его нет, так я сам заходил. – Можно с вами подняться к нему? – Отчего же… Отец Роман жил на втором этаже того же деревянного дома церковного причта, что когда-то и протоирей отец Петр. Сельцов запомнил этот единственный здесь дом в два этажа, и эту крутую скрипучую лестницу, и весь этот внутренний, казавшийся ему в детстве таинственным сумрак – он и теперь показался ему таким же, как много лет назад. Кухонька справа, довольно вместительная, большая комната прямо, за ней спальня, и, кажется, там подальше, есть еще что-то вроде чулана, за этой не доходящей до потолка перегородкой. Четыре длинных полки с книгами, диван под ними, два портрета, мужчина и женщина, оба уже преклонного возраста… – Родители отца Романа, – сказал священник из Пудиц, заметив взгляд Сельцова. – Живы? – Обоих нет, слава те, Господи, и прости мя, грешного… – отец Евгений широко перекрестился. – Да… Батюшка, вы долго дружили с отцом Романом? – А вы садитесь, вот сюда, на диванчик, сейчас я чайку – и побеседуем. Пока он готовил чай, Конюхов обратил внимание на большой пузатый фарфоровый чайник, удивительно красиво расписанный золотыми и красными цветами, и фарфоровое же длинное, напоминавшее гусиное, яйцо, с золотыми буквами “ХВ” – видимо, Христос Воскресе. А Сельцов поинтересовался книгами на полке: нижняя полка – почти сплошь религиозные издания, очень старые и современные, в том числе и Библия, и жития святых, учебник Закона Божия. выпущенный в 1905 году… А полки выше – в основном русская классика: “Анна Каренина”, “Фрегат Паллада”, Глеб Успенский, очерки Энгельгардта, “Братья Карамазовы”… За чаем отец Евгений говорил: – Мы познакомились сразу, как меня назначили священником в Пудицы: он, узнав об этом, навестил меня тотчас, поздравил и предложил свою дружбу и помощь. Он, если признаться, лучший был пастырь, чем я: мирским мало увлекался, все больше свой приход, да паства, да книги, писем друзьям своим писал он много и с охотой. И я, хоть мы и недалеко друг от друга, и виделись раз-то уж в месяц обязательно, тоже получал от него письма… – Какой у него характер был? – спросил Сельцов. – Мог он обидеть кого?.. – Характер, как у человека развивавшегося год от года, разный, как я могу судить, в различные времена его жизни. По молодости ранней, знаю из его собственных рассказов, был отец Роман веселый и дерзкий человек, с умом, с лицом приятным, даже красивым – вот, видите, он в двадцать лет, сокол! – учился в университете, в Ленинграде – был филолог… Ну, женщины его любили, это-то мне ясно, да и сам подтверждал. Вино пил, и немало выпить мог, друзья любили… Мог, мог и обидеть кого, как всегда в миру: как мимо-то всех пройдешь, на Земле живем. Каялся он во многом мирском… Жалел, жалел о многом, бывшем с ним. Нет, ничего крайнего-то не совершил отец Роман, этого не думайте, тут-то чисто все. А вот что касается обид – не мог простить себе, что бездумно жил, о себе больше пекся, чем о ближних… – Отец… Евгений, – прервал Конюхов священника, и Сельцов понял, как лейтенанту это трудно дается – сказать “отец Евгений”; – а вот этот чайник, яйцо… Где-то я все это видал, ну точно! Не знаете, откуда у него? – А, эти предметы… Прихожанка одна подарила отцу Роману, местная она, смольковская – ни одной службы не пропускает, сегодня, правда, не видал ее: так она молится, такое лицо у нее… Смотрел бы и смотрел, – смущенье явно мешало отцу Евгению говорить. – Красивая, одним, словом, женщина, молодая. А муж – тот постарше, но дело-то не в том… Разные они люди: по слову отца Романа, муж ее человек… – Сказать проще – сугубо земной, не духовный, выпить любит, руку на нее во хмелю поднимает… А Мария Константиновна к высокому тянется, вот и поняла что-то и в отце Романе, и в церкви, и в слове и Божьем… А до приезда сюда отца Романа и в церкви, говорит, никогда не бывала… Погиб отец Роман – убивалась она, страх смотреть, я тут был, приезжал на третий день после его гибели. – А польститься на сбережения отца Романа никто не мог? – Что вы! – усмехнулся священник. – Какие сбережения у сельских пастырей? Я вот на моторную лодку копил деньги, вчера только смог купить. Это, диву даешься, у столичных священников всякая там дорогая аппаратура, японская да иная, я вот в “Известиях читал о смерти игумена Лазаря, убили его бандиты богомерзкие, прими, Господи, его грешную душу, прости его, если можешь… – отец Евгений перекрестился, – так удивлялся я: откуда сие, то есть все эти богатые предметы? Видимо, есть доходы у столичных пастырей… А мы, – что вы, что вы! Тут иное, а что – не пойму я грешной своей головой. – А вот Вера Афанасьевна Зыбина из деревни Чижи… Священник нахмурился и отчуждено, строго посмотрел на капитана. – Я не судья отцу Роману. Одно скажу по сему поводу: вовсе святыми и пастыри церкви не бывают, им тоже приходится замаливать свои грехи. Я – женатый человек, отец Роман был холост. Больше ничего не знаю. Это был, как понял Сельцов, все-таки утвердительный ответ. Поблагодарив отца Евгения и простившись с ним, Сельцов и
– А вот и Марьюшка с сыночком своим! Сельцов видел, как он прошел на мост, и молодая женщина подошла к нему, склонив голову, приняла благословение. Что-то остановило внимание Сельцова… Но тут Конюхов заговорил о Быстровых. 12 – Валерий Петрович, может, мне пока к Быстровым махануть: дед-то на месте, ему делать нечего, а Семен Ильич может и уехать куда, у него большой куст: ветврач. – К ним завтра с утра, к отцу и сыну. А заодно – к Зыбиной. Сегодня – Бибиков, Всеволожский, затем еще раз осмотрим место гибели отца Романа, поговорим с мальчиком, который его нашел… Может, сейчас? Конюхов присвистнул: – Ушел Сашка! Нет на мосту. Ну, он здесь рядом, ничего. В доме, где жил Никифор Бибиков, была лишь хозяйка. – Бабушка-кубометр, – шепнул Конюхов. – Прозвище: что вдоль, что поперек. И правда: старуха была почти квадратной, но, видать, тело не дряблое, вон какую охапку дров несет играючи. – Бабушка, позвонить можно? – спросил Конюхов. – А звони, милок, – густым мужским голосом откликнулась старуха. – Никифор-то Павлович где, хозяйка? – Сельцов с улыбкой наблюдал, как “бабушка-кубометр” так толкнула загородившего было ей дорогу Конюхова, что тот отлетел в сторону. – А Палыч на рыбалку убег, на заводь. В двенадцать как миленький примчится. – Почему же именно в двенадцать? – А сегодня парикмахер к нам приедет, будет стричь все наше смольковское поголовье – двенадцать душ. – Вот оно что… – Сельцов с удовольствием наблюдал за старухой. – Говорите вы, Валерий Петрович: для солидности. Я набрал. Сельцов взял трубку. – Скажите, ваш водитель Пузиков завтра поведет автобус в Пятаково? Это следователь капитан Сельцов. – В трубке помолчали, потом женский голос назидательно заявил: – Водитель Пузиков за плохое поведенье переведен на автобус с большим пробегом. – А что это значит? – Это значит – нерентабельный маршрут. – Чем он провинился? – Хмельной вчера пришел на работу. А если вы следователь, так скажу: тут у нас утречком был Александр Никитич Лебедев, говорил с ним, с Пузиковым, долго, по вашим же делам, как водитель потом нам сообщил. – Ага. Спасибо. – Александр Никитич взялся за дело: Пузикова расспрашивал о чем-то, – Конюхов с неудовольствием поежился. – Ты что? – Да что: старик – он дотошливый, нехорошо, если я чего упустил, стыдно будет. – Ты радуйся, что он нам помогает, лишь бы хоть что-то раскопал. – Да я знаю… 13 В этот день все их планы были нарушены: вместо разговора со Всеволожским, изучения места события – Сельцов собирался восстановить все заново, чтобы лучше представить себе, как произошло преступление – пришлось изрядно поволноваться: исчез мальчик, Саша Клычков, что рыбачил на мосту. Его не было дома, и никто не знал, куда он мог уйти или уехать. – Он вас испугался, вас! – плакала его мать, та самая ревностная почитательница покойного отца Романа. – Как вы тут появились – ну просто не в себе мальчонка, то молчит, то огрызается, потом гляжу – плачет… И вдруг совсем его нету… Что делать-то?! – ее красивое сероглазое лицо было красным, в слезах, но и горе не испортило какого-то природного, естественного благородства ее черт. – Отцу ничего не сказал? – спросил растерявшийся от неожиданности, от раздражения на себя Сельцов: с разговора с мальчиком-то, с обследования места убийства и следовало начать – непростительная ошибка! – Отец… Отец вон пьяный опять, – женщина без гнева, видимо, привычно кинула руку куда-то в сторону. – В Пятакове? – догадался Валерий Петрович. – Там… Кто-то из ихних разжился водкой, ну, и мой там, как же. – Вы подумайте, где он, мальчик ваш, может быть? Куда он обычно ходит?.. – Да негде ему быть! Хоть в Тихвину самой лезть, по дну шарить… – Успокойтесь, что вы… – А не к приятелю он своему шуганул, к Ваське Магину? – сунулся оказавшийся опять тут же, у Тихвины, Матвей Аверьяныч. – Все вместях да вместях они из школы бегали, у меня глаз приметливый. – Ну, дедушка, это навряд ли: десять километров до Сивкова. Погоди… А что если правда? Да больше и некуда ему… – и женщина кинулась к дому, через минуту вывела велосипед, поехала. – Покатила… – Матвей Аверьяныч смотрел вслед женщине с откровенным восхищением. – Повезет иному мужику споймать такую бабу, а он и не видит свово счастья, как тот же Иван Клычков… Ну стоит он такой бабы? – подступил к следователю дед. – Да я же не знаю Ивана Клычкова, дедушка! – смеялся Сельцов. – Как это ты не знаешь? А хто нынешним утром с им самым вот тута беседовал – я свидетель. – Как! Это тот самый механизатор… – Сельцов был искренне поражен. – Он и есть. Уж я и Марью-то от него иной раз защищать кидаюсь, да какой я защитник. – Неужели бьет? – машинально спросил Сельцов, мучительно пытаясь между тем понять что-то свое, что уже не давало ему покоя. – Ну, бьет – разве ж ее можно бить? Гордая – враз уйдет. Так – кулаком помашет… А вот срамно ругает, это у него, как пьяный придет, в самый раз… Услыхал я подлые слова его позавчерась, говорю: Ванька, я сейчас тебе дам в ухо! Смеется, зараза, а ругаться бросил. – Извини, дедушка, вон Бибиков Никифор Павлыч пришел, зовет меня… – А, иди-иди, Никифор Павлыч у нас молодец, умный мужик, да советов тебе он не даст: все в книжки глядит, – усмехнулся старик. – А скрозь живых людей посмотрит – и не заметит. Не слишком уяснив себе дедовы слова, Сельцов с радостью приветствовал однокашника. Ему сразу бросилось в глаза, как изменился Никифор: потолстел, зарос сивым волосом, стал очень похож на своего отца, Павла Петровича, тоже учителя и многолетнего дирижера их школьного хора, человека милого, стеснительного и малоразговорчивого, общавшегося с людьми больше улыбкой, чем словом. – Здравствуй, Валерий… – говорил Бибиков, неловко обнимая его. – Ты уже побывал у меня, выходит. – И у тебя побывал, и школу твою в Чижах видел, и позавидовать тебе успел… Теперь так мало людей живет вот так, как ты: дом у погоста с церковью, в полной тишине, дорога такая, что только смотри да дыши, ну, и школа… Она не земских ли времен? – Земских, – говорил Никифор, проводя его в свою комнату. – И знаешь, кто построил эту школу на свои средства? – Кто же? – Петр Павлович Бибиков, отец Петр – священник церкви Всех святых в Чижах, мой родной дед. – Так твой дед был… – Да. А я всю жизнь этого стыдился… да и побаивался в молодости, даже в анкетах не писал, кто был мой дед. Только теперь прошло. – Так это он здесь похоронен? – Он. После разорения церкви в Чижах он здесь служил. И жил тут, где и отец Роман покойный, и умер тут. – Да… Вот ведь жизнь какова. Вот, кстати, я тебя и хочу спросить об отце Романе: ты хорошо его знал? Прости, что и с тобой о деле, но куда денешься. – Я о твоей профессии знаю. С отцом Романом дружил – мне теперь все, что с церковью связано, интересно, понимаешь, до страсти... Садись вот сюда, здесь удобнее, вот так – видишь, вся колокольня видна, и погост, и роща за ним: как где-нибудь у Жуковского в балладах… Но вот сказать тебе, кто мог поднять руку на отца Романа – не решусь, даже и гадать не буду. У меня, скажу тебе сразу, жизнь такая идет: школа и книга. Все. Да вот был отец Роман. Не знаю, как без него и обойдусь. Это не то чтобы позиция моя, а просто я так уж живу: не совсем полноценно, что ли, с точки зрения многих, а иначе уже не могу. Я один, жена с другим уже лет восемь. Ну вот. Директор совхоза здешний и окружение его – не по мне, люди грубые, пьющие, лучше от них, знаешь, подальше – и легче, и приятнее. В Оковецке тоже бываю редко, и если уж очень нужно… Вот и остается школа и книги, – Сельцов вспомнил слова Матвея Аверьяныча. – Ты, может статься, хоть что-то думаешь обо всем этом… – Думать – одно, а говорить об этом не имею права, – твердо сказал Никифор. – Да: вот что еще, чтобы ты знал на всякий случай и не слишком осуждал, если что. Я много читаю сейчас религиозной литературы, и в церковь похаживаю, вообще потянулся к Богу. Не как глубоко религиозный или верующий человек – но ищу, понимаешь, ищу, и не знаю пока, далеко ли зайду в этом. – Какое осуждение. Раздался стук в дверь. Вошел Конюхов. – Извините. Валерий Петрович, мальчик-то нашелся: и правда, у своего приятеля был, вернулся сам – с мамкой в дороге повстречались. 14 Непонятное дело: он расследовал гнусное, жуткое по сути своей преступление – а его не оставляло в Смольках чувство некоей умиротворенной тишины, едва ли не душевного покоя. Направляясь уже поутру к врачу в отставке Всеволожскому – это был третий день в деревне, весь вчерашний ушел на исследование места убийства, а также на обсуждение с приехавшим в Смольки Александром Никитичем его догадок – направляясь теперь к врачу-старику, Сельцов думал и обо всем этом, и, вместе с тем, удивлялся своему состоянию. Вероятнее всего, это было чисто физическое чувство, а оно-то уже диктовало психике, вызывая ответные эмоции. И, если подумать, удивляться особенно-то и нечему. Что ж тут лукавить: убийства в его жизни – дело давно привычное, а вот такая лесная речка, и глухой многоверстный лес вокруг, рождающий чувство покоя и умиротворенности, защищенности от городской шумной суеты и всего бедлама человеческого – такого уже давно не было. А тут еще и церковь, да действующая, с богомольцами, и погост, и старый двухэтажный дом как из классического романа, и приезжающий каждое лето на родное пепелище отпрыск дворянского рода, к которому он направляется сейчас… Тут и сам-то чувствуешь себя едва ли не героем старинного романа. Чтобы попасть к одиноко стоявшему дому Всеволожского, надо было пересечь проулок, теперь уже лишенный жизни: все пять его домов стояли заколоченными. Бог мог, какая тут, на месте дороги, поднялась густая дремучая трава, почти черная от глухой своей заброшенности, от лишних соков! Церемонно приняв Сельцова, усадив, Всеволожский ошарашил его словами: – Я не устаю удивляться, почему убили отца Романа, а не меня. – Арсений Николаич, что за странное заявление! – Ничего странного в нем не вижу. Во-первых, я тут хоть и не чужак, но словно постоянно на мозоль многим наступаю: ненавижу ругань, мат – и пытаюсь бороться с ним, вплоть до резких конфликтов с представителями местной мужской общины. Во-вторых, то и дело вынужден по разным поводам делать заявления, что не сторонник советской власти, а большевиков считаю узурпаторами… – Теперь-то этим никого не удивите. – Пусть так, но здесь еще места патриархальные. – А все-таки: по каким же поводам вы делаете подобные заявления? – Вот лишь один пример. Попросил слова на сессии сельсовета и сказал, что разорение мелких помещичьих усадеб в нашей губернии, как и по всей России, было преступной акцией большевиков: они никому не приносили вреда, скорее пользу, эти владельцы небольших поместий и деревянных домов в один или два этажа: отец мой, к примеру, владел пятнадцатью гектарами земли, тридцатью коровами, пятью лошадьми, ну, и всякой мелкой живностью. Да рухлядь домашняя. И почти все так, за исключением двоих-троих. А их – жгли, разоряли, выгоняли, а некоторых и постреляли… Попрошу еще минутку, я не закончил. Наконец, в третьих: я всегда вожу с собой немало денег. И, надо сказать, все это знают. Что стоит придти ко мне, убить – и похитить мою казну… Да я и на ночь не закрываюсь. – Напрасно. И деньги – зачем же их возить? – Что не закрываюсь – привычка после сталинских лагерей, два десятка лет отгрохал, как вышел – физически не могу под запором сидеть. А деньги – я и зарабатывал, и зарабатываю все еще хорошо: и врач, и кафедрой заведовал в военно-медицинской академии, а теперь множество всяких консультаций. Знаете ли, это довольно денежно в нынешних обстоятельствах, профессорское звание и так далее. Деньги же люблю с собой иметь по привычке – вдруг понадобятся. А скорее потому, что есть они, после нищей-то жизни тридцатых да сороковых годов… Вот я и говорю: убили отца Романа, поверьте мне, какие-то не корыстные люди, тут что-то иное, вот только что бы?.. Это уже придется вам разбираться. Кстати, какой интересный, колоритный старик из ваших вчера меня навестил. Это, знаете ли, прямо удивительно. Долго мы с ним обо всяких делах говорили, и, надо признаться, бутылочку коньяку распили. С удовольствием, поверьте – с истинным удовольствием. – А, это Саша Длинный у вас побывал – Александр Никитич Лебедев, он помогает нам. – Да, знаю-знаю, и кличку эту его – тоже знаю. Ну вот… – Правда ли, Арсений Николаич, что вам за восемьдесят? – О, это истинная правда! – оживился старик. – А если уж совершенно точно – восемьдесят семь! Вы – о моей форме? Я – охотник. Как весна – ружье и к друзьям в Вологодскую губернию. Зимой – лыжи, до сих пор бегаю. А летом – сюда, на родную сторону. Если события будут и дальше так же развиваться – потребую восстановить мне усадьбу и буду здесь постоянно жить. Еще годков на десять меня хватит. Старик был вполне серьезен, и, уходя от него, Сельцов не переставал ему удивляться. 15 Александр Никитич не показывался. – Химичит что-то дед… – недовольно говорил Конюхов Сельцову. – Сам, что ль, докопаться хочет? Сюрпризик нам сделать? Они опять пришли к месту преступления, заново обшаривали все: кусты, место под мостом, где был найден отец Роман, тропинку над речкой, которой он шел от дома к автобусу, сокращая себе путь. Сельцов, пробираясь в густой траве – вдруг да что-то еще обнаружится, ведь орудие убийства так и не было найдено – ответил, почти соглашаясь с лейтенантом: – А что, не исключено: хочет Александр Никитич доказать, что нюх еще не потерял… Но, думаю, если что серьезное обнаружит – сразу к нам. – Так-то так, да где он опять сегодня-то шастает? То покажется – то сразу как сквозь землю, и ведь нам ни гу-гу. – Сегодня где – и я не знаю, – с неудовольствием пробормотал Сельцов. Он шел, пробираясь сквозь густые заросли, к кусту ракитника, а куст этот стоял особняком, там уж, конечно, убийца поостерегся бы что-то прятать – на виду. У самого куста что-то привлекло его внимание – слишком выделялось одно местечко в траве, примятость была какая-то резкая, словно неожиданно что швырнули сюда. Сельцов опустился на колени. Нет; ничего. Сколько ни шарил, ни осматривал – пусто. Но явно что-то было… Вот только что… минутку… А это что такое?! На некоторых стеблях бурые пятна. Уж не кровь ли? – Конюхов, сюда! Осторожно… Посмотри внимательнее. – Валерий Петрович: кровь… Ей Богу. – Я тоже так думаю, – все еще боясь себе поверить, сказал капитан. – Так. Нам нужно действовать точно, чтобы никого не спугнуть. Сюда бы Александра Никитича… – Легок на помине: шагает дед. – Ага… Александр Никитич, где же вы пропадаете? – Это я-то пропадаю? Все б так пропадали, – говорил старик, подходя к ним. – Да я тут все вокруг облазил вместе с Сашкой Клычковым – раз двадцать… Нет, не тут, а на той стороне Тихвины: малец говорил, что поп-то чего-то там искал, ходил туда. – Там? А вот что мы здесь нашли – посмотрите-ка… Саша Длинный, встав на колени и провиснув своим толстым чревом, долго всматривался, вздыхал, шарил руками, а когда, наконец, поднялся, лицо у него было и виноватое, и сердитое. “Жалко ему, что не он нашел… – понял Сельцов. – Переживает дед…” – Чего ж это поп там-то делал? – почесал затылок Александр Никитич. – Прятал, может, что? А парня я отполирую, так его разэтак: два часа с ним потерял, а тут под носом… Вот что я вам скажу, ребяты: топор тут лежал. Он самый, – вдруг решительно заявил он. – Похоже, сказал и Сельцов. – Что дальше предпримем, Александр Никитич? Я – к старику Быстрову хочу двинуть. – Это ты правильно, двигай. Но старик-стариком, с него взятки гладки: мой ровесник. Ты Семена Ильича, сынка, прощупай: больно на всех он злобится. Хотя я так кумекаю: другое тут что-то. Да ладно, об этом опосля. А придешь в Чижи – к старику осторожно, а то даст от ворот поворот, и взятки гладки, он такой: когда ему что дашь – все слышит, а его дать просишь – глухой, что твой пень. Если что – ты ему мимикой на руках покажи: мол, я – власть, вот как ты сам когда-то был, дед. Коли что не так – и отполировать могу. Понял? – Все ясно, Александр Никитич. Попробую объяснить. 16 Прежде чем идти к Быстрову-старшему, Валдерий Петрович пересек улицу и вошел в полуразрушенную церковь, мимо которой когда-то шагали они с тетей Верой в Смольки. Сколько всего видела эта церковь! Сначала ее строили “вольные мастеровые с окрестными крестьянами”, как писал старик Всеволожский в местной газете – он прочитал заметку вчера у Никифора Бибикова; потом многие поколения местных жителей молились в ней, принося свои скорби к подножию ее алтаря, исповедуясь в грехах своих, явных и мнимых. Пришло время – ее ограбили, ободрали братья Быстровы – представители новой власти, которую они и устанавливали, и позорили, все вместе. И этого мало – в конце концов священника посадили, а церковь разрушили. Она словно символизирует всю поруганную Россию. Как это вчера сказал Всеволожский: “Русь разоренная – ничего для меня страшнее быть не может, как патриота своей страны”.А что-то вон как светится под куполом… Высоко на стене и на самом плафоне: голубое, чистое сияние – изображения двух святых, и надписи почти уцелели: апостол Филипп, апостол святой Андрей Первозванный… Ну вот кто такой был апостол Филипп? “Ничего-то я не знаю, – подумал Сельцов. – Да и никто почти из нас, так называемых советских людей…”. Подойдя к дому Быстрова, постучал. Долго никого не было слышно. Наконец брякнула щеколда. – Что, тоже плеваться пришел? Я вот те палкой – я персональный пенсионер! – послышался угрюмый, совсем не слабенький голос. – Я – не плеваться, вы откройте, поговорить бы надо… – Ты кто будешь ?– Следователь, мне бы с вами об отце Романе… – Пошел отсюда, брысь! Сын приказал не пускать без него. Вот те и на… – А где же ваш сын? – Тебе какое дело? В Оковецке он… Вы теперь следователи не то что раньше, и персональных не уважаете, а я вот и предсовета был, и предколхоза, и депутат, и член райкома – с одна тыща тридцать седьмого года по одна тыща сорок восьмой… – гордость-таки пробивалась в голосе старого функционера. – Вы еще забыли сказать, – назидательно молвил Сельцов перед закрытой дверью, – что побывали начальником лесоучастка, проворовались, дом себе вот этот из бесплатного леса отгрохали, из партии вас исключили, да вот жалко не посадили – персональность ваша спасла… – вовсе уже злым голосом закончил Сельцов, оглядывая и впрямь великолепный, крепко срубленный, дом. – Ах ты… Ах ты… – зашелся старческий голос. – А что попа вашего пристукнули – меньше нечисти на свете будет, опия для народа. Так и скажу. И никого не побоюся… Ты вот лучше проверь – у нас в деревне живут три гончих собаки неизвестного происхождения – одна тварь укусила меня! Вот те заданье какое даю. А ты – про попа… Провались вместе с ним! – в коридоре что-то загрохотало – и все смолкло. – Выжил из ума старый хрыч… – сердито бормотал Сельцов, отходя от дома. – “Гончие собаки неизвестного происхождения”… Нарочно не придумаешь. Из-за угла выехал “уазик”, Сельцов, не успев подумать, поднял руку. – Простите, вы куда? – в машине сидели водитель и женщина. – С отчетом в Оковецк, я совхозный бухгалтер – а вы следователь Сельцов, так? – Так. Обратно когда? – Вечером. – Возьмите меня с собой – и обратно с вами. Идет? – Идет. Садитесь. 17 Быстров-младший, Семен Ильич, ветврач, был на совещании районных пропагандистов: оказывается, такие еще существовали. Сельцов, приоткрыв дверь в кабинет политпросвещения райкома КПСС, тихонько прошел и сел в уголок. Никто даже не оглянулся. Он поискал глазами Быстрова – в Оковецке этот человек, как и его отец, уже много лет был на виду. Облысевший, синеватая седина на висках, лицо с застарелыми следами провинциального любителя выпить и вообще всяких подручных излишеств. Но к старости оно обрело некую начальственную породистость, маленький подбородочек спесиво сунут вперед, в глазах полусонное внимание… Нет, тут все ясно, этот человек никогда не решится на убийство, даже в мыслях не потеснит своего ответственного и закрепленного жизненного пространства: житейская трусость движет легионами таких Быстровых. Вот их отцы, прокаленные жестокостью революционных боев, и беспощаднее, и решительнее. Если кто и мог – Илья Меркурьич, но где ему теперь… – Я, товарищи, выступаю от группы идеологов овощесушильного завода… – произнес между тем не без важности очередной оратор. Сельцов чуть не расхохотался, и, поднявшись, вышел из зала. Вслед за ним поспешно вышла женщина лет тридцати пяти. – Товарищ Сельцов? – Да, это я. – Со мной вчера говорил Конюхов из милиции… – Вы – Зыбина Вера Афанасьевна? – догадался Валерий Петрович. – Зыбина. – К вам больше нет вопросов, Вера Афанасьевна, Конюхов меня проинформировал. – Да не в этом дело… Я о другом: вот побожиться могу, что отца Романа кто-то из смольковских убил, больше некому! Вместо ответа Сельцов спросил: – А вы тоже идеолог, Вера Афанасьевна? – Да ну их! Надо было кого-то послать, троих по разнарядке, ну, и меня вместе с Быстровым… Я ж в Бога верую. Сказала счас – вы не слыхали? – что всех вас разогнать надо, чтоб время не теряли тут. – И что же вам? – Раньше б – из партии, а теперь смеются, говорят: а ты и в Бога верь, и будь идеологом! – М-да… А почему вы думаете, что из Смольков-то? – Да вот почему: уж какой-то человек сильно невзлюбил его, отца Романа. Что ж, за этим ехать надо кому-то было? Не-ет, это из смольковских кто-то, чует мое сердце, да по злобе, не из-за чего иного… Да так невзлюбил, что рука на него поднялась… – Зыбина вдруг всхлипнула, и, выхватив носовой платок, уткнулась в него, заплакала. Увидев на секунду ее больные от горя глаза, Сельцов понял: было, конечно, было у них, и разве есть право у кого судить, тут не похождения столичных щеголеватых пастырей, что одеваются у лучших портных, стригутся у модных парикмахеров, покупают японскую видеотехнику и водят к себе молодых баб или даже мужиков. Тут – тихая, скромная любовь простых людей, и то вынужденных в силу разных причин скрывать ее. Погладив ее осторожно по плечу, Сельцов ласково сказал: – Постараемся найти, Вера Афанасьевна. Женщина продолжала плакать, а он, оставив ее в вестибюле райкома, пошел к Снегиревым – единственным родственникам отца Романа. 18 Снегиревых, Августу Кузьминичну и Юрия Макарыча, он встретил на их Воеводской улице – единственной, пожалуй, улице городка, пронесшей свое историческое имя сквозь все бури двадцатого века. Юрий Макарыч в темном костюме и при галстуке, Августа Кузьминична – в черном платье, как-то особенно броско сидевшем на ней, и с крепом в седых, но густых волосах. Зная, что Августа в этом тандеме главный человек, Сельцов к ней и обратился: – Августа Кузьминична: никак траур? – Да: сестру хоронили, Катю, – поводя плечом, охорашиваясь, с умной гримаской бросила Снегирева. – Пила сестрица: вот, умерла. Проводили. Горя не слышалось в словах, лишь спокойная констатация. В меру подвыпивший Юрий Макарыч твердил и кивал вслед супруге, сочетая пьяную затрудненность речи с природной косноязычностью. – К вам можно? Я хотел поговорить… – Знаю, о чем хотите поговорить: о Романе нашем. – Правда. – Пошли. В большом доме было светло, просторно, царил подчеркнутый порядок. Побывать здесь Валерию Петровичу было особенно приятно: он знал и помнил, как дружили его мать и мать Августы. Перед большим киотом в углу горела лампадка. – И вы к Богу пришли, Августа Кузьминична? – И я. Каждое воскресенье – в церковь. Только я Пудицы люблю. Как мать-то я бранила, как иконы ее из дому гнала! А вот: верю, и хорошо мне стало. И занятие есть, и чего-то такое внутри просветлело, – она смотрела на Сельцова, а он думал: да, что-то не то в государстве нашем всегда было, если так решительно начинают отворачиваться люди от всей привычной жизни, искать в себе остатки веры. Или учиться верить – сразу от полного безверия кинувшись к Богу, надеясь обрести утешение, спасение от холода, за много лет оледенившего сердца. – О Романе вот что вам скажу: двоюродный племянник он мне. – Да… Да… племянник, – кивал, поддакивая, муж, – племянник… Он, это самое, он был… – Погоди, – небрежно отмахнулась от него Августа, и Юрий Макарыч безропотно замолчал. – Ну что о нем можно?.. Я-то его знала еще другим, и когда мне поют – ах, какой батюшка, ах, какой прекрасный человек – молчу только да удивляюсь. Ну, и рада, само собой. В магазин как-то зашла, слышу чей-то голос – такой ласковый, да приятный, и такие слова хорошие… Гляжу: да это Роман со старухами в уголке беседует! – она засмеялась, и ее умное, надутенькое лицо, все еще моложавое и без морщин, выразило недоумение и даже, кажется, насмешку. – Ну, в Смольках – там он кумиром всех баб стал, и молодых, и старых, особенно Маруся Клычкова все мне его нахваливала. Как приедет – сразу ко мне, и ну хвалить, ну хвалить: “отец Роман” да “отец Роман”… А баба броская, красавица, а мужик взревновал, особенно как она ему чайник да яйцо пасхальное фарфоровое подарила… Ух, говорит, Иван мой взбесился: пил – не замечал, а тут за топор, да за мной. – Клычков? – переспросил Валерий Петрович. – Это тракторист, такой спокойный?.. – Ну да. Он и правда спокойный: то-то я посмеялась на Маню. Говорю, любить тебя лучше будет. – Так, может – ревность с отцом-то Романом? Ну, не Клычков, этот вряд ли, рядом живут, да и вообще-то ничего не говорит о нем… – но Сельцов вдруг услышал в своем голосе странное, поразившее его сомнение. – Не Клычков, ну это – нет. И не ревность. Глупости. Тут, я думаю, под пьяную лавочку он кому попался, раз – и готово. У пьяни это запросто, вы же должны знать. А я – я ничего не могу вам подсказать тут. – Мы… это… Мы… это, – твердил и кивал Юрий Макарыч, с удовольствием вслушиваясь в беседу, которую вела его жена со следователем. 19 Александр Никитич Лебедев встретил капитана Сельцова словами: – Матвей Аверьяныч тебе знаком – дед здешний? – А-а… Поговорили мы с ним – смешной такой старик. – Старики – они все смешные, – уклончиво заметил престарелый детектив. – А чего ж ты его не порасспросил-то как следовает? – Да он всякие байки мне начал рассказывать, о деле же ничего не знает. – Так-таки ничего и не знает? А он мне вечером возьми и брякни: этот-то, молодой, чего все ищет да ищет? Я же ему сказал, кто убил батюшку. – Опять он об этом… – пробормотал Сельцов, но уже без прошлой своей усмешки. – Кстати, Александр Никитич, вот что мне Августа Кузьминична Снегирева рассказала, – и он передал рассказ поповской родственницы о чайнике золотыми с красными цветами, фарфоровом яйце и жене Ивана Клычкова. – Ага… Так, значит, – Саша Длинный стариковски заворчал что-то себе под нос. – А вон и малец идет с маткой, – кивнул он. Берегом Тихвины к ним приближались Клычковы, сын и мать. Когда они подошли к ним, Сельцова поразили глаза мальчика – какая беззащитность и в то же время вызов, гнев на грани чего-то болезненного были в них. – Александр Никитич, вы думаете… – Думаю, вот именно что думаю. А ты разве не думаешь? – И я начинаю… Да, пожалуй, в Оковецке еще, у Снегиревых, начал… – То-то. Ты, Маня, – обратился Лебедев к женщине, – скажи сынку-то, пусть не запирается, чего уж тут… – Да в чем не запирается-то?! – с отчаянием и слезами в голосе воскликнула женщина. – А в чем – это он знает сам… Ты, Сашка, укажи мне место, куда его закинул? Мальчик молчал, потупясь. – Александр Никитич! – перебил Сельцов, – надо бы за хозяином… – А где Конюхов, по-твоему? Вон оне идут, послал я Витюню… И правда: от дома Клычковых направлялись к ним Иван, а рядом с ним, чуть отставая, шел Кнюхов. Мальчик тоже посмотрел в ту сторону. В глазах его мелькнуло – и погасло отчаяние. – Сашка… – ласково заговорил опять старик Лебедев. – Ты подумай сам-то: ну, чего теперь поделаешь? Вон и Матвей Аверьяныч знает… Полегче батьке-то будет, коли все потише решится… – А я-то сам и не запирался, – спокойно проговорил Иван, подходя к ним и становясь рядом с сыном. – Кто меня спрашивал? Ну, сам не доложился, это правда… Я, я попенка порешил, – жена смотрела на него во все глаза, ужасаясь, видимо, будничности его голоса. Сын же опять потупил глаза и молча слушал. – Нет, я его не взревновал, не думайте: ну его, Маруська мне не изменяла, это точно знаю. А кокнул я попенка – надоел он мне, глядеть на него прям не мог! Хоть бы жил подальше где, а то рядом. Святых у нас нету в государстве, а он все святым казаться хотел: грехи всем замаливал, советы давал, все к нему и полезли, бабы особенно: в рот глядит, не сказал ничего еще – а уж кивают, стараются… Эслив ты святой – и лети на небо, а тут у нас худо, так без тебя проживем. Мы грязные – и ладно, такими и помрем. Ты, Сашка, не бойсь, тебя никто не тронет, а я – гиблый человек, да мне все равно… А мамка тебя подымет, ничего. Куда топор-то кинул? – В речку… – Ну, доставай… – мальчик, как во сне, отошел метров на пятнадцать, стал раздеваться. – И все? Никаких обид он вам не чинил? – спросил Сельцов. – Какие еще обиды… – пожал плечами Клычков. – Я сам кого хошь обижу. Говорю: надоел он мне. И все. – Как же вы его? – А просто. Пришел я раненько на рыбалку, тут утром хорошо рыба берет. А топорик с собой, хотел в ивняке новое удилище срубить… Гляжу – поп с горки спускается. Чемоданчик в руке. Глядел я глядел, да и надумал… Взял топорик, стал за куст. Поравнялся поп – я по мягкой травке шага три за ним, было начал он оглядываться, тут я и рубанул… Ну, потом под мышки его, да стащил под мост: кто-то, думаю, увидит, возьмут. А крест с него стащил – да в воду. Не мог я этого креста видеть… И кто же его знал, что Сашка-то мой попа и найдет. – А топор почему у сына оказался? – Тут у меня провал был. Ничего не помню. Да я с сильного похмелья, злой был. Как рубанул попа – топор, видать, и швырнул в сторону. Ну, а после и забыл о нем. Сашка, видать, как попа нашел, догадку поимел: я это. Не любил я попа – знал он. Ну, и начал шарить в траве, в кустах, а как нашел топор – в речку его… – А-а-а!.. – раздался вдруг страшный и долгий крик женщины. * * * Когда Сельцов остался один на берегу Тихвины, на той самой тропинке, которой шел в свой последний путь отец Роман, он попытался представить себе воочию, как же это было. Вот священник перешел узкий деревянный мост, ступил на дорожку, идущую вдоль реки. В это время Иван Клычков, захваченный своей сумасшедшей мыслью, уже был за ракитовым кустом: он говорил, что встал за куст, когда отец Роман был еще на мостике. – А если б он пошел прямо, а не вдоль реки? – спросил тогда у него Конюхов. – Ну, и жил бы поп, – спокойно ответил Клычков. Но священник пошел вдоль реки. Вот они поравнялись, вот отец Роман миновал куст… Клычков вышел из-за куста, сделал шаг, другой… Неужели священник ничего не ощутил, неужели то самое место на черепе, в которое через секунду вонзится со всей силой топор бездумного убийцы, не взорвалось предчувствием боли – тут бы и оглянуться. Представим себе это… Но представить это было никак невозможно. 1990 г. |
[Г.А.Немчинов] [Тверские авторы] [На главную страницу]
Опубликовано 15.07.05 |