Электронная библиотека "Тверские авторы"
ГЕННАДИЙ АНДРЕЕВИЧ НЕМЧИНОВ
Когда все только начиналось…
Дневниковые записи
Сбывшееся, несбывшееся… 24 июня 1993 г., утро Вместо повести «Синий ноябрь» (ноябрь 56 г.) эту тетрадь отдам записям к роману «Письма к женщине»: надо отобрать главное, что войдет в р-н, что-то обдумать, взвесить и т. д. Не исключено, что здесь же промелькнет и что-то подневное – за неименьем теперь постоянного дневника. Всю эту неделю, после завершения «Дикого острова», мучился: что же писать дальше?.. – на очереди много всего, и много начатого, что ждет давно. А тут еще и почти полная невозможность издаваться; задумаешься поневоле. Позавчера окончательно было склонился к «Даше Глебовой»; роман этот начат прошлой зимой. Все записи и тетради начала нашел, отвел им в столе ящик, расположил, продумал очередные главы; пришло ощущение необходимости для себя этой книги: там все болевое и важное, самые центры жизни – Россия, деревня, русская женщина нашего времени, совсем не испорченная им, но в конце концов им погубленная. Там старые и новые деревенские типы, то, что рушится и что еще уцелело; там изломанные характеры провинциальных интеллигентов. Многое и лично выстраданное, что жгло и жжет душу… Все это с трудом сдерживал в себе в последний год, заканчивая «Спуск в глубину». И такое чувство радости, глубокой и спокойной, было вчера, что вот завтра (т.е. сегодня) напишу уже первые страницы, и пойдет мой роман, м.б., растянувшись лет на 10, и совсем торопиться не стану… А утром, после сна, все изменилось. Проснувшись в 5, увидел чистое легкое солнце первого утра, залившее мое «зальце», по слову плотников, где нынче спал – начал припоминать подробности сна. А приснилась мне любовь студенческих лет Г.К. Будто бы она больна, при смерти, и просит меня приехать в Сибирь; еду; она лежит. Последнее желание: увидеть всю жизнь с высоты. Каким-то образом я добываю воздушный шар, и мы поднимаемся высоко-высоко над землею и замираем на одной точке; далее – все настолько сложно, что в этом нужно долго разбираться: перед нами и земля внизу, и вся жизнь, в мельчайших изгибах, поворотах, час за часом, и мы видим и понимаем все – мудро и взросло. Полтора часа (взглянул потом на часы) я думал над этим сном. И мысль: «А вдруг Г. действительно так плохо… Уходит или уже ушла… Ведь ничего не знаю о ней много лет…» – с неожиданным как бы озареньем решил: пишу давно задуманные «Письма к женщине». Поднявшись, начал собирать все разрозненное к этому небольшому роману. Многое начатое – в Кишиневе. Но это-то не страшно. Сложить – захватывающее многообразие материала. Ленинград, деревня, Йошкар-Ола, Калинин, Сибирь – Красноярск… И торопиться нельзя, и этот материал, конечно, будет подгонять. А тут и еще мысль: 40 лет со дня приезда в Ленинград и начала студенческой жизни. Поневоле поспешишь – все вспыхнет в душе. Слушаю квартет № 1 Бетховена и думаю: как же быть?.. А под эту медлительно-задумчивую, но осторожно, чутко касающуюся самого потаенного в душе – музыку (особенно первые такты 1-й части) – встает все ленинградское, оживает, насыщается воздухом, уже движется, дышит, втягивает меня… Новые опыты жизни оплодотворяют все старое, сливаясь с прошлым, и прошлое – уже невозможно без нового. раннее утро 25 июня Под квартет № 1 Бетховена рассматриваю перед началом «Писем», – Летний сад, Марсово поле, наш Дом: институт Книжных и Любовных наук, все окрестное. И почти все – символы, все кричит об Ушедшем, тут же становясь Настоящим. Вот эта скамья на Марсовом, она явно та же – синий ноябрь 56 г. Вот этот уголок у Инженерного замка – апрель 57-го. А мостик у Конюшенного ведомства: декабрь 56-го, возвращение из лягушатника… и т.д. И прелюбопытно это мгновенное съединенье старого Петербурга, который тут же в книге с Л-дом студенческих дней: воссоединение естественнейшее, оба города отдают краски и жизнь один другому. А 40 лет назад все только начиналось. И теперь понимаю, что к этой книге я пришел вполне естественно. Нет, о книге сейчас я и не думаю: к записям о жизни там, в великом граде Петровом. Вчера поехал в конец Ленинки, к ручью, за которым уже захаровская дорога. Проезжал мимо домов однокашников – Витьки Морозова, которого давно нет в Селижарове, маленького домика бедного Алика Иванова, так рано ушедшего; и вот кончается Ленинка: именно здесь, над ручьем, мы остановились с Мирой Егеревой ранним, ясно-прохладным июньским утром. Я провожал ее с выпускного вечера и в последний раз в жизни видел ее лицо; оно всегда, обращаясь ко мне, каждой черточкой излучало доброту и откровенную, милую симпатию. Мы с ней учились в одном классе восемь лет. Слышу и ее слова: «Ну, иди домой, я теперь одна. Спасибо, что провел». Я никогда и ничего не испытывал к ней, кроме ответных дружеских чувств; раза два был у нее дома в Захарове и в их большом саду с огромными старыми яблонями. Дом и сейчас стоит, но никого в нем давно нет. Мира утонула в Красном Холме в 54-м году. Вот здесь, над ручьем, можно сказать, я и простился со школой. Борьба питерских стихий во мне: теплое, холодное, ледяное… – вид тот или иной, напоминающий чувства, ощущенья прошлых дней; иногда: холод – и тут же потепленье: начало и продолжение. Соединение с ленинградскими днями постоянное: особенно – сентябрьское, апрельско-майское, отчасти июньское, сильно – ноябрьское, когда ноябрь почти переходил в декабрь. Холодный свет отбрасывают окна какого-то завода на Неву (или Невку?), когда возвращался к себе трамваем – и смотрел на эти окна в одиночестве ноябрьском. …Все та же синичка на заборе прыгает, поглядывает в окно, не спеша улетать: привет от нее? Может быть, Г.К. узнала, что я начинаю «Письма к женщине» – и дала знать о себе: юность общая, душа жива, начал вовремя, пока все не стало глухо-безразличным?.. «…Когда судят об отдельном поступке, прежде чем оценить его, надо учесть разные обстоятельства и принять во внимание всю сущность человека, который совершил его». Монтень Антисфен, ученик Сократа, когда его спросили, чему лучше всего научиться: «Отучиться от зла». А это самая трудная наука. Аристотель говорил и считал, что «человек благоразумный и справедливый» может быть в иные моменты жизни и невоздержанным, и распутным. Сократ признавался, что у него была склонность к порокам, но что он благодаря самообладанию обуздал ее. Стильнон, другой греческий философ, любил вино и женщин с ранних лет, и потребовались «упорные усилия», чтобы он стал воздержан «в том и другом». Пифагор покупал у рыбаков рыб, а у птицеловов – птиц, чтобы отпускать их на волю. Вот вам из древности пример не жестокости, а высшего разума. Все-таки пока решил написать «Фомушку» – большой рассказ или маленькую повесть; думал о ней, как о части «Даши Глебовой»; но, может быть, совсем отдельное напишется. Идет; тут что хорошо – просто жизнь, и – соответственно приходят слова: как подсказанные и вдруг явившиеся, произнесенные кем-то прямо тебе в ухо, и я только слышу да записываю. Узнал сразу от нескольких людей, что в «Нашем современнике» № 4 мой рассказ. Написал «Разрушитель» в полчаса, сразу и послал; он для меня почти случаен, прочитал – мучительное чувство ненужности этой публикации. Но вот перечитал позавчера: да нет, живое светится там, есть, и хоть этот рассказ ничего не говорит обо мне: пусть будет. Так все случайно в авторской жизни. Лишь более или менее большая вещь может сказать о главном; и то не всегда. Вчера – резкая тоска и грусть по Н., многое-многое вспомнилось, и до слез: из молодости и всего нашего общего. Чуть не дал было телеграммы – немедленно возвращайся, мне плохо без тебя. Но тут как бы извне прозвучало одно ее оскорбительное и глупое слово, второе – и вздох свой услышал: нет, не дам такой телеграммы. Откровенно легче мне все-таки сейчас одному – душе легче. Ровно 50 лет назад, 43-й год, лето, – Ваня Глухой фотографировал нас вместе – маму, т. Олю, маленького Сережку и меня в Красном Городке. Вот стою в свои неполных восемь лет, обернувшись лицом к домику нашему, за спиной – лес, сбоку столовая, весь Городок, и тут же молодая мама… Просматривал стихи Бунина, и невольно: вот 30-летний самоуверенный, хотя и до краев насыщенный печалью, но и в печали самоутвержденье таланта! – и почти рядом, через три сотни страниц – 80-летний прощающийся с жизнью старец. Вот и жизнь. 5 июля Сразу за окном – облаков летучая гряда: совершенно так, грядой надо мною. Светлое утро, в небесном сиянии. Сегодня начинаю его с этих строк, а не с «Фомушки», как уже привык. Снилось одесское – упоенье даже во сне степью над морем, зноем, тут же друг молодости Нина Ч., ее сестра, какие-то одесские же люди, – и в то же время сознание ушедшего всего этого, и невозвратно, а в самой глубине: да почему же ушло, если можно взять и поехать летом? Еще звучали во мне молодые голоса, когда проснулся и понял: уже не поедешь, а если и – совсем все иное в тебе, в мире. Приснилось еще, что мой 60-летний юбилей: где-то в маленьком уютном зале, шампанское, все, кого я знал в юности, молодости, в зрелые годы – собрались здесь вместе и с веселым смехом кричат: «Да разве тебе 60 лет?! А помнишь…» – и все, о чем кричат, я вижу тут же, сразу: Летний Сад, Дворцовую наб-ю, Марсово поле, дороги селижаровской земли, весенние ветки на мартовском снегу, на которых я лежу и смотрю в небо, а рядом Юра Батасов стоит. Затем Улан-Удэ вдруг, Кишинев, потом – бесконечность вечернего моря… Это было такое мелькание, что и сейчас я поражен им: видимо, душа уже была готова к нему в себе. И во сне думаю: нужно написать об Одессе, море, степи, ночи над морем что-то молодое, знойное, вечное… Не попробовать ли уже теперь?.. – июнь 67 года, Вулканешты-Рени, такси, затем автобус, потом Одесса и ночь над морем?.. Пшеница – и море. 6 июля, 6 утра И во всем, о чем я думаю сейчас – струится время. 40 лет назад начинался Ленинград: четыре года последующих насытили юно-зеленой жизнью все четыре десятилетия. А для Кокорева эти четыре десятилетия были всей главной жизнью: было студенчество – и вот уже давно как закончился земной путь. Вот все это нужно как-то связать в «Письмах к женщине». Из моего открытого окна тихо выливается музыка – слышна лишь для меня: квартет № 2 Бетховена, в котором я узнаю уже столько всего. В эти дни все напряжено ожиданьем вестей из Кишинева, становится уже трудно работать: как там у Левушки с Америкой?.. И как Нина вошла в эти дни в молодую семью, все ли хорошо у них?.. «…Что моя душа, Виргилий, не моя и не твоя»: Бунин угадал многое этими словами. «Три сна»; «Дед»; «Селижаровский дом»: пишу эти рассказы. В нашей семье всегда насмехались над всем показным и внешним. «Если что-нибудь по-моему не здорово – то не потому ли, что это я не здоров? Платон Утро сегодня: совершенно особенный запах, в котором я услышал все самое летнее – сердцевину лета – унюхал, со всем, что для человека это значит: свежесть, и дождевое что-то, и юное, и тоска по Великому случаю, который вот-вот настигнет тебя…. И подхватилось сердце, понесло куда-то. Не страшно и за гробом, если хоть раз в жизни так полно, как сегодняшним утром, поймешь, услышишь все живое в себе и вокруг: соединение вечного в секунде. У печки (вчера вечером протопил): все так мирно и тихо в душе, что желаешь одного – сидеть и бесконечно думать. В первой заре (встал в 4.30) такая чистота и ясность, что сердце отзывается на нее тотчас, первым же осознанным толчком: вот он, видимый свет, сопровождающий тебя в жизни, как и ты его. Сюита № 2 Баха звучит. В нынешние мои годы жизнь открывается в новом качестве – где все меняет свои цвета и знаки; уходит – все-таки естественная для человека – боязнь чего-то не успеть, ее сменяет мысль: так что ж? Кто-то иной: мы все Одно, в главном; исчезают любые страхи и темные опасенья: да чего и к чему кого-то, чего-то опасаться? (Это уже было у меня: осень 68-го-осень 78 гг.) Все измеряешь, соизмеряешь с сегодняшним днем: вот ты прожил этот день достойно, а вчера был неприятный срыв… Все видишь в себе и людях насквозь: это плохо и мешает, но это же и позволяет ощущать неслучайность опытов былого. Прислушиваешься заново, точно вернувшись в детство – к птицам, голосам людей, с новым чувством высшего проникновения: отрадные открытия каждый день. И самое главное – ты понимаешь всею сутью своей слиянье со всем, и потому нераздельность Общего бытия, жизни, смерти и снова жизни. К.Н. – в эти дни – какая-то пронзающая близость, понимание, жалость, узнавание и своего в ней, и снова милое из наших молодых лет приходит. Осознание родственной слиянности душ; вот это, наверное, и есть то, что диктовал закон с древних времен, принятый людьми: мужчина и женщина вместе до смертного часа, несмотря ни на что. Но: мир, мир душе нужен! Вот из-за чего люди, понимая смертный грех этого и страдая, все-таки расстаются: покой и мир нужен сердцу. Вот как мне сейчас. Два с лишним года, – середина 91-го – как ходил к Кривому Колену зеленым берегом, и вот снова видел каждый куст, дерево, изгиб реки… У окна в зальце своем: деревья на том берегу, Барагино, река, небо в пухлых, толстых облаках и синь между ними, свет и тень – играет ветер, а во мне – вся прожитая жизнь, со всем, что в ней. Подумал внезапно: а не у меня ли теперь – в моей нищете, – самые идеальные в мире условия тем не менее для писания?.. Сегодня вчерне закончил «Фомушку»: много думал о нем с 87 года, а написал так ли? Пока не знаю. 10 июля Все эти четыре дня странички две писал «Что было – то было»; но вообще не до писанья: не знал, как решилось у Левушки с Америкой. И вот вчера по моей просьбе Юра Б. позвонил из Твери в Кишинев: решилось! Едет в командировку 21-22 июля. Сегодня – маленький праздничный отдых; может быть, съезжу в Осташков, похожу по улицам, к озеру, к нашему дому, к бывшей редакции и т. д. А завтра продолжу «Письма к женщине». Или написать-таки рассказ «Признания Митьки Горшенина»?.. 15 июля На огороде – сплошной разлив ромашек – крупные, желто-свежие, то ручейком, то островки. Зовут взгляд. Вышла в «Кодрах» моя «Лебяжья Канавка»; что ж, этой повестью я доволен: там есть юность и Ленинград. Утром влился воздух в форточку. За столом с 6-ти, но не писал, а просматривал «Канавку»: хотелось перепроверить себя; стал читать главку за главкой. Вчера вечером преддождье: вечер был так прижат отяжелевшим небом к земле, что ощущался физически – все сосредоточилось в этих минутах, все запахи, затишье, ощущенье жизни, которая прислушивается сама к себе. А ночью разразилась сильнейшая гроза; проснулся от молний и грохота: гром на всю Вселенную. Полежал, послушал – и в самый разгар грохота спокойно уснул. В сущности, все 20 последних, вот этих идущих в будущее лет – у меня было идеальное здоровье: ощущал себя гораздо моложе, свежее, чем в молодости и даже в юности. Дай Бог и дальше. Вчера вычитал у Бергмана: «Убедился, что небо – пусто». Небо-то пустое само по себе, но главное ведь не в этом: человек живет высшим в себе и к этому высшему всеми силами тянется, и вся его суть, к Высшему Началу взывая, олицетворяла это Начало давно в Боге, поняв, что его самые заветные и святые чувства и есть Бог. Человеку в его стремленьи к идеалу нужен живой, мерцающий таинством Облик: вот это и есть Бог. К тому же все бесконечное чудо высших, самых напряженных душевных сил, рождающих Невозможное, но во что верит человек и чему нашел подтвержденье в практике тысячелетий, стремится к воплощению – и воплощается в Боге. Как же мог человек без него? А небо – небо ведь в душе человеческой необозримее неба над его головой, и там-то и живет Бог, – а не в пустоте, как говорит Бергман. Зубрица – от зубр. Приснилась молоденькая совсем Валя Садова – где-то в наше время, в каком-то путешествии дальнем, комната в четыре окна, рядом, за стенкой, голоса, что-то от суеты и лихорадки ожидания, и В. С., вбежав в комнату, своим поспешающим голосом: «Можно, я тоже поеду с тобой?» 16 июля Утреннее плетенье мыслей. Может быть, написать маленькую повесть с совершенно простодушным названием: скажем, «Когда я был в Германии»? Очень хочется опять оказаться в марте 67 года, в Германии: люди, люди, очень не хватает людей. В «Дашу»: такая нагруженность своим, что многое вокруг просто не замечалось, поэтому многие люди, «уголки» жизни навсегда остались тайной. …В школе во время студенческих каникул его вдруг обрадовало, что глаза у него стали чистые: ничего своекорыстно-хищного не шевелилось в душе, даже если видел откровенное кокетство, хотя ощущал себя сильнее, энергичнее и увереннее, чем в школьные годы; это было ощущение наивной детскости всего, что было тайной и приоткрывалось тогда. А теперь там и осталось. Еще о Времени: читал русские летописи, и так ясно увидел, что это ведь было вчера: хозары, Изяслав, Святоша, Черноризец, которого мучает плоть и проч., и Киев (не «древний», а просто вчерашний), и половцы, и как младший брат Мономаха утоп на его глазах, и все эти травы, степи, зелень лесов и золото церковных маковок, и грехи, и ужасы, и муки совести… Это были уже вполне люди, и потому-то наша с ними общность во времени безусловна: и в смерти, и в всечеловеческой, и в русской истории: все в начале, все полно наивного простодушия первооткрывателей. Одесское все сильнее тоже зовет: или несколько рассказов, или маленькая повесть: только осеннее, – весна ушла. Может быть, из одесского: «Море в сентябре», «У обрыва», «Кафе в Аркадии», «Пироговская»?.. «Я не боялся возвращаться…» – какой-то странный повтор прилип, означает это, судя по всему, мое действительно выстраданное правило: не бояться вернуться туда, где была твоя жизнь: истинное ничем не испортишь, и глупость это – «не возвращайтесь…» и проч. О еде – насущное теперь. Жена о муже в автобусе: – Ест много! Мать о сыне: – Мужик мой недоволен (2-й муж): сын приходит – съедает много. Русское – в безднах Берлина, период первой эмиграции и т.д. – и теперь много в памяти берлинской русского, в т. ч. набоковского, как он ни отрицал немецкое все. Какая унылая духовная бедность: близко знаться лишь с родственниками (разговоры М.К.). Маяковский: последние фотографии – нос; отрешенность уже от жизни, вздыбленная грудь – и предельный трагизм каждой черты, непониманье, тяжелое, происшедшего. …Уходит, кажется, из лица то, что так влекло женщин (слова И.С-й): неудержимость молодого порыва, обаяние, упоенье жизнью (и В.К. об этом же). Ю. Батасов, друг молодости, у которого теперь «Крестьянская газета» и типография, взялся издать маленькую книжку мою – две повести. Кажется, и мне, и ему эта мысль близка и приятна. 17, под вечер Три дня был хвор – колол дрова, распарился, а тут ветер с дождем, жаль было кончать работу, промок… – в результате легкая температура, и я уже не копался в огороде, не колол, не мастерил что-то, как привык, а лежал и читал, почти страдал от безделья. И вдруг – обрадовался этой свободе и праздным, таким сладким мыслям. Читал старые русские летописи, Набокова, пил чай, кофе, слушал Бетховена и Шумана… Все эти три дня так и прошли. Сейчас поспал днем, проснулся – и тотчас понял, что вполне здоров: это стало ясно по первому же ощущению себя, как встал, каждая жилка дышала здоровьем. 18 июля, утро Сны сегодняшние: наш вечный родной домик, Сережа на сеновале, я внизу, мы с ним переговариваемся, а на улице мама с соседями – слышен голос, – и в доме что-то напевает отец… Перед глазами – огород. И ощущение вечного присутствия всего этого в душе. 18-е Затем продолжение сна: наша старая, преобразившаяся кишиневская квартира, за окном – огромная очередь, и слышен голос: «Хлеб будет сегодня?» – это, наверное, отголоски военного: пишу «Что было…». Да и новое. Не выспался и прилег еще. И тотчас – легкий, молодо волнующий сон: какое-то путешествие, молодая девушка, мы незнакомы, она, с улыбкой глядя на меня, откидывается на моей руке, я полуобнимаю ее, затем моя рука, скользнув ей под кофточку, уже на ее обнаженной, горячей груди. Нечто подобное было в юности, но в поезде, а не в автобусе, как в этом сне. Изумительное ощущение выздоровления: каждый мускул тела бодр, а мозг ясен и вполне готов служить. Старик, запасшийся холодильниками в 80-м (!) году – Зилы – и теперь продающий их по 300 т.: хитрец старый – и, видимо, умный старичок. Картошка – 1 кг 100 рублей, ягоды – 100 рублей стакан. – Что ты кипишь, что плевок на горячей плите? – Слава Козлов соседу. – Воронова, Светка, ты слышишь, стерва? (по телефону). – Ты западная, тетка? – в автобусе. – Западная, сынок, я западная тетка (приехала из Белоруссии). 21 июля 1993 г. Приснилось что-то связанное с Улан-Удэ, какие-то казенные коридоры, и люди, нечто напоминающее бурятское министерство культуры, с мелкими интригами, своими «титанами» типа Шадарова и пигмеями-подчиненными… Даже во сне было смешно. Затем это ушло, и осталось что-то печальное, тонкое, нежное до боли в душе: степь, сопки, то голые, то поросшие сосной сибирской, закаты, песчаные улицы Улан-Удэ, и какая-то женщина, и отголоски прошлых мечтаний, надежд… Все пронеслось; и уже в полусне подумалось о повести, как бы все это было в ней. Например: гостиница; кафе в сквере; улица Доржи Банзарова; Клара; дорога в степи; девушка на привале; ночь в степи; в ресторане «Байкал»; книги. Все это коротко и напряженно. Самые чистые, бескорыстные мои годы, откуда все лучшее – помимо детства в войне, когда вспыхнуло в душе истинное начало моей жизни, – это 7-10-ый класс: от толчка дружеской, полной мысли близости с Володей Синявским, и до окончания школы; в эти годы я не помню в себе ни зла, ничего, чего можно стыдиться; я любил класс, я жил полной жизнью, у меня все было подчинено правде, твердым правилам верности, и все это вполне естественно, без натуги… Вот о каком времени написать бы. В романе можно сделать так: часть первая – «Исповедь экскурсанта», часть вторая – «Не достигнув дна». Ровно 40 лет назад мы четверо уезжали первыми из нашего класса – в Ленинград: Нюра Соколова, Витя Шустров, Рая Беляева и я. Двоих уже нет в живых – Нюры и Вити: вечная им память в душе. Провожало много народу – да почти весь класс, были и учителя – И. И. Смирнов с В. А. Соколовым, оба пьяненькие, молодые, веселые, желавшие нам счастливой дороги. Тут же с нами, конечно, и родители наши. Мама и папа с расслабленно-милыми, родными, мама в слезах лицами. Впервые, впервые в строгую жизнь, да и просто впервые из дому один… Целуемся, все идут, бегут за поездом, Эдик Голубев вскакивает уже на ходу, он тоже под градусом, шепчет горячо: «Ив. Ив. сказал, что Сталин был тираном…» – тогда это казалось еще невозможно, но уже – почти правдой… Обнимаемся; спрыгивает. Ив. Ив. кричит: «Напиши мне что-нибудь своими иероглифами!» – эта фраза в ушах. И всего-то ему было 32 года! – а нам казался почти пожилым. Мама и папа спешат, спешат вслед поезда, вот опять передо мною их обращенные ко мне лица… Утром: Лихославль. Почти все, как в моей «Наденьке Князевой». Дома, ожидание; снова поезд. А вечером: Ленинград, первые дома: «Да неужели это и есть Ленинград?» А понял, что это так и есть – лишь на Большом Проспекте, затем на Дворцовой набережной – над волнами Невы. Уехал под вечер велосипедом за Селижарово, за Ларионово, и прокручивал заново эту жизнь, жадно вглядываясь в нее и в отчаяньи пытаясь понять. 22-е Прочитал несколько страниц «Хаджи-Мурата»; как всегда, это захватывает силой точности; и вдруг мысль: а вот какое право называть героя историческим именем и давать ему свои слова, и, не главное ли, мысли, диктовать поступки, пояснять мотивы и проч. Все, право, это едва ли не игра: если, конечно, забыть, что Воронцов, Хаджи-Мурат и др. – живее, конечно, всех живых этих людей. Три дня, после короткой утренней работы, – решил, перед приездом Нины, в спокойствии и безмятежности духа (но не остался безмятежным!) лежать на сработанном мной топчане на веранде и читать. Все время тянуло что-то, уже по привычке, делать во дворе, огороде, но в конце концов заставил себя лежать и читать: и был вознагражден. Как давно не рождалось таких – и стольких мыслей – и жизнь вся, и населяющие ее люди – все проходило и проходило, непрерывно сменяясь. Как мучительно было бы – и безобразно! – если бы в такие минуты глубочайшего ухода в собственную жизнь, и, параллельно с этим (одно дополняло другое) в искусство – кто-то, что-то, чей-то голос, например, врывались, мешали, взывали, угрожали, вопили или обвиняли. Это было бы просто невозможно вынести, перенести. А потому я весь дышал одиночеством, его благословенным воздухом. А читал – «Машеньку» набоковскую, и другие русские повести, и «Пленницу» и все это на втором плане, не мешая одинокой и ясной мысли. Вчера закончил первую тетрадь «Что было – то было…», и сегодня – несколько страничек «Писем к женщине». Как-то пойдет?.. 24-е Слушаю маленькие вещицы Прокофьева, на улице безумный ветер, буду опять дома; а ночью все рычало, гремело, сверкало – и непрерывно лил, хлестал дождь; спокойно слушал и снова засыпал. До 60-ти лет я закончу «Дашу Глебову» – примерно 10 листов – и весь год, от 60-ти до 61-го, если все будет хорошо: повести «На холме» (83-й, Захарово), «Не сбылось» (апрель 68 г. – Львов), «Поле» (52 г., последнее в школе), «К Зине» (одесское), «Цветной июль» (чешское), «Дорога над Рейном» (немецкое – 67 г.); пьесы «Признания престарелого Митьки Горшенина», «В углу», «Две судьбы». Это примерно листов 15-ть: небольшой том. Если отдаться целиком «просто жизни», как многие селижаровцы – то думать просто некогда: вот откуда многие и многие беды людей, от инерции жизни, безмыслия, все уходит в делание – осмотреться, побыть с собой, глубоко задуматься – непрерывная цепь дней, без остатка в заботах. С ужасом думаю – не начались бы опять у Нины ее нервные всплески, мне сейчас так покойно, забыл, где сердце, голова ясна, и делаю в 10-ть раз больше, чем в Кишиневе. А не начать ли «Поле» или «Тихую ночь» (вот о чем забыл!) сейчас? Но и «Письма» бросать не хочу. 24-е, вечер Просмотрел несколько записей старой пришвинской книжки «Дорога к другу» – и вдруг убоялся этих назойливо-повторявшихся в старческом трудолюбии и постоянстве дневниковых строк: сколько тут просто желания все еще, еще написать, без неожиданной крылатости молодых и зрелых лет; если придет старость – уберечься от желания писать и писать, уже ради самого писания – тогда не избежать всей этой мелочности повседневья и желания просто двигать рукой с зажатым пером. Самоконтроль вечный! 25-е Слушаю Моцарта – ту самую концертную симфонию для скрипки и альта с оркестром, что открыл для себя в 77 г. и которую так полюбил с тех пор. 26-е, утро Вероятнее всего с романом, который сейчас у машинистки Полины А., я поступлю так: общее название дам – «Спуск в глубину», и – часть первая – «Исповедь экскурсанта»; часть вторая – и «У бездны». «Счастливой» – с точки зрения спокойно-строгого семейного настроя, единого почти дыхания, вечного расположения к работе и отрадной мысли, всего душевного и духовного-физического хода – была жизнь Пришвина с Вал. Дм. (с которой я был знаком и которая звала меня в Дунино, но по свойствам своего характера не поехал). Счастливее, скажем, жизни Толстого в Ясной Поляне. Непредсказуемость и злобные бури С. А., вечные нервотрепки, поеданье друг друга, желанье Т-м смерти из-за всего этого, угасание дара (в том же «Воскресении», с его излишней навязчивостью и порой недостатком одухотворенности, без чего нет художества истинного) – и тем не менее не отпускает чувство, что жизнь Л. Н. была естественной жизнью. А П-а жизнь – уходом в искусство от всего «излишне земного» в его додуманной и до встречи с В. Д. жизни. Долг до конца, не взирая на вероятность собственной смерти, попытка самоубийства жены – почти до конца! – и это освобождение себя от всех уз, привычно связывающих людей на Земле, в самом конечном уже. Вот и есть: один – великий, второй – куда, куда, куда меньше. 26-е Как мощно разрослась тыква – сижу и смотрю в окно: зеленый, бушующий сейчас под дождем и ветром, остров листьев и ярчайше-желтых звезд. А дальше вздымается, словно лес, укроп… Горох… Цветет и уже почти отцвела, – картошка. Ах, хорош огород! Вот только травы я напустил много. Но все равно: отрада жизни. 27-е Научившись писать, действительно (или, может быть, это кажется лишь тебе, все равно) овладев словом – стыдно писать от случая к случаю, лениво и мало: это нечто, идущее уже против самой природы, п. ч. владенье словом – тоже часть усилий природы по самоизучению. Из сегодняшнего сна: мы с Ниной идем с покупкой – прекрасным конем-скакуном, накрытым бархатной зеленой попоной, я веду коня, поглаживая его морду и ласково успокаивая. А на Н. – тоже зеленое бархатное платье, с темно-рубчиковым отливом. Идем вдоль весенней разлившейся реки, и почему-то во сне я думаю, что это – Нева. Наконец уступил желанию – и написал первые страницы молдавско-одесско-черноморско-степной повести «Тихая ночь»: так нестерпимо захотелось окунуться в эту тему. В Коптево два дня назад ездил вечером на велосипеде: вечер был почти такой же, как в 74 году, когда вот так же, лишь другим велосипедом, побывал там и говорил с Вл. Ив., А. Ст., посмотрел сарайчик, в котором спали с Ив. Ив., Валей Преображенским 21 июля 59 г., на летнюю Казанскую. В Зенцове постоял; поехал дальше – и на этот раз совершенно точно определил, где мы с мамой стояли ровно 44 г. назад, направляясь на сенокос за К-во, узнал наши места. А вот дома коптевские узнавал не сразу, даже огромный 6-ти оконный дом Ив. Ив., сейчас он произвел впечатление чего-то такого русского и деревенско-исконного, что дух захватило. Лишь один дом в Зенцове может с ним сравниться. Вспомнил я, как стоял тогда у Филиппова и смотрел вниз – небо было все багрово, в густо плывущих облаках. Вернулся тогда домой поздно, за столом самовар, густой пар, папа и Сережа сидят, папа: «Геничка, садись скорей, вот и чаек!» А всего-то 19 лет. …Каждая удачная строчка как будто вырывает из смертного круга. 31 июля, вечер …Увидел свою фотографию 76 г. – и вдруг мысль: мама меня таким уже не знала – только в детстве и совсем молодым. Надо попробовать написать давно задуманные «Двенадцать параграфов жизни». Завтра: август. Как незаметно подошел, а ведь только вчера, кажется, была весна. Егор Яровынский – много о нем услышал. Ручей Дубок у Коптева. Рассказ Александра Павловича Мясникова, как он за три дня срубил свой нынешний, довольно большой дом. Письмо большое от Левы: предотъездовское – значит, все хорошо. Доброй им дороги и удач! Прислали мне почтовую карточку с моим портретом: выпустили в Молдавии. А чем-то и любопытно. «Родина» бунинская. Читал, местами, и «Гете» Эмиля Людвига с несколько иным чувством, чем раньше. Гете показался ближе и как-то понятнее в своем «бюргерстве» – раньше многое в нем, помня о Байроне, Лермонтове, не принималось. Замечаю, что часто вскрикиваю совсем как отец – интонации, голос… Наклон тела, этот бешеный подчас всплеск глаз… Нужно бы освобождаться от излишнего в крови накала – вредит сильно. Весь день сегодня дождь – 2-е авг., день Ильи Пророка (Большая Коша!). Было много дел дома, никуда даже не вышел: и решительно счастлив одиночеством. Огород наш в дожде, крутая зелень впитывает дождь; работал, читаю «Пленницу» прустовскую, варил грибной суп, слушал Бетховена (хватит музыки – буду работать в тишине); письмо Н., размышлял обо всем на свете… Как чудно колышутся мои цветы под самым окном. А встал сегодня рано – тотчас после пяти; около 8-ми уже колол дрова, поработав за столом. Все было сине; светлые лишь, прядями, облака. Печку в кабинете протопил. В «Письма…» В молодости – сам себя почти не контролирующий напор жизни, рвущийся из человека вовне: дух, душа, тело… Счастье, если сам человек и судьба все-таки не позволят этому страшному стихийному напору выйти за рамки, в излишества всякого рода, свершить что-то непоправимое. Множество полузабытого вдруг поднялось в памяти, связанного с Домом литераторов в Москве: люди, сценки и проч., проч. Надо бы куда-то как-то «определить». Если даже один человек припомнит свою жизнь – это безмерная, глубочайшая, неохватная стихия сущего. Зоологический музей! – еще раз: в «Письма…» Загадка Ленинграда всегда в душе. Новоникольское кладбище втроем: Марк, Юра и я – начало 55 г. 6 августа, раннее утро Ощущение излишней отчетливости жизни на 10-м году: Кр. Городок – дымка вдруг рассеялась волшебная, окружавшая каждый день. Позавчерашние сны, которые хотел записать, но растерял; лишь два: уже не в подробностях, а состояние. Один: сквозное чувство неразрывной связи, в смерти и жизни двух душ. Две души летят над туманными безднами земли, мира. Затем, уже как продолжение и переход в явное, в привычное для воображения и чувства – лечу на воздушном шаре, с предельною четкостью внизу – очертания речных пойм, лес, приближается земля, озеро, снова шар взмывает в поднебесье, вот пошло что-то совсем знакомое, селижаровские подробности, но преображенные сном: все земное уже стало одновременно и состоянием души, а не только нечто вполне физическое. Воздушный шар рвется ввысь, земля уходит, чуть дымящееся бескрайнее поле внизу, и вдруг – ярчайший, все расширяющийся по мере приближения к земле, луч света; тут уже началась такая отчетливость виденья, какая почти невозможна наяву; вот луч света уже коснулся земли, и тут все во мне – навстречу земле: расширившийся луч высветил обнаженную женскую фигуру, коленопреклоненную, на молитвенном коврике, склонившуюся в мольбе о чем-то; вот женщина поднимает лицо, встает, в плавно-замедленном усилии, и я вижу, в восторге и ужасе страдания – знакомое лицо… Тут шар рвануло, понесло, бросок – и шар катится, бьется по земле, я хватаюсь за забор… И встаю, узнавая устье Полевой улицы, там, где она вливается в Льнозаводскую. Сегодня пойду взглянуть на это место приземления шара – так все это было во сне, как живое: теперь это место – уже не просто памятное или знакомое, оно с внезапностью преображения стало не поддающейся простой расшифровке частью Селижарова. Лева с семейством в Вашингтоне. Пока трудно все это вообразить. Как-то там чудная Аничка, к которой я так привык, и полюбил ее нежную маленькую душу. Селижаровские трагедии: банщица Сима и ее муж сапожник Володя, которых я знал и говорил иногда с ними – отравились спиртом вчера: и хоронили обоих в один день. А плотник Г. Ник-ч, который бывал у меня весной прошлого года, зарезал жену, застав ее на семейной кровати с неким Р-м в момент «совершения полового акта» (пишет райгазета). Где тут детективам до этих обыкновенных историй! Из детства фильмы – «Зигмунд Колосовский», «Дорогие мои мальчишки», «Четвертая высота». …Напишу две повести вот каких – «Ординарец» – папа в самом конце войны, по его красочным рассказам и кое-каким записям. И «Снова в Ленинграде». В «Дашу Глебову»: Школа одноэтажная – окна, тропинка под ними, тополя и березы под окнами; часть крыши заднего фасада, зелень; льняное поле в вечернем солнце – особая отчетливость, каждая головка, внизу темнее, вверху светлее, лес вокруг, дорога. Ступино: баба Катя и Лена; далее – Медведево, слева – Петелино, Сушково. Сушково: три окна дома в вечернем свете. Совершенно подростковое ощущение себя Данилиным в 55-летнем возрасте: – «Бабушка»… – и т.д. Летуново: тележка, дом – бывшая «шестистенка», там и школа, и жилье. Высшая необходимость дороги в своем краю – пик жизни; с людьми, домами, проселочной круговертью, лесом, полем, дождем… История с охотой и гибелью директора школы: тут же – кабан и Пьянков со своей искалеченной рукой (Г. М-н, с которым я учился в 6-м классе: он будто бы, – люди не верят, – убил директора, приняв его за кабана, и получил 3 года, отсидел полтора). Версия бабы К. и других: кто-то из начальства, участвовавшего в охоте, застрелил директора, и уговорили взять вину на себя Мал-на). В роман – совершенно преображенную историю дам. Сарай у дороги – когда Даша шла в Ив-во. «Особость» К-х как породы: в лице и повадках несколько холодноватая, самоуверенная сдержанность, именно свое, фамильное и т. д.; себе на уме в т. ч. и от достатка – утверждающее себя и повадкой, голосом, взглядом – а вот я такой и таким буду, а ты будь хоть кто, мне все равно… – но без пренебрежения, а просто и естественно. У Даши Г. этого не было – лишь спокойное достоинство, все остальное – живое и движущееся, в зависимости от человека, с которым общалась и т.д. Данилин: «Она отдала мне всю себя с первых дней, а я этого не понял и все чего-то ждал, ждал, ждал…» Все сформировалось, однако, к 40 годам: выработалось в душе и пришло в соответствие со всеми ее взрослыми понятиями жизни, долга, судьбы, что в ранней молодости было лишь в зачатке, и интуиции. Вся жизнь, – внешняя, с ее пространством обитания, – Даши была теперь известна Данилину: вся. Исключение – какая-то куда-то ее поездка на море с мужем. …Тотчас ушедшее у Даши в прошлое – отношение, мимолетное, не влюбленности, но теплое, с налетом лишь слабого увлеченья и даже поцелуем, – с гибелью директора: удивление и даже непонимание Данилина. Учит-ца 94-х лет Настасья Ивановна… Старые фотографии… Люди на сельских дорогах… Русское во всем – лица, голоса, слова… Лес, липы старых усадеб… 16 домов от 17 ближних деревень, уцелевшие после войны… Баба Катя… Близость «романного» начала русской жизни – от Тургенева, Гончарова… Дымок над баней деда Фрола – густовато-синий, почти сливающийся с низким пасмурным небом: чудно-живое начало. Обязательно: дать без торопливости дорогу от школы – к деревне дяди: в мыслях и ощущениях Даши. Белая рука. Иконы. Аристотель: О друзья мои, нет больше ни одного друга! …Разрываюсь между тремя вещами: «Письма к женщине», «Тихая ночь», «Даша Глебова» – и жгучее желание вдобавок писать «Ординарца Карпушкина» и «Снова в Ленинграде». Надо все-таки вести что-то одно – так спокойнее. Да еще на очереди пьесы – «В углу» и «Была любовь». Пожалуй, буду писать уже до завершенья «Тихую ночь» – но побыстрее. «Я есть – смерти нет; смерть придет – меня не будет». Толстой с завистью записывает слова крестьянина о жене: «Походил кнутом – много лучше стала» (думал о своем). «К письмам…» – крыльцо елецкой школы! Внутреннее (порой и внешнее) отталкивание Гете своих молодых любовей – свидетельство прямое, что их, в истинном понимании, у него и не было; или же была, но глубоко скрытая, о которой и не узнал-то никто, и в поэзии и действительности обошел ее… …Восхищаются стихотворением Ахматовой «Музыка» – но как неточно, хуже – приблизительно и случайными словами сказала она о музыке. Марья Гурьяновна: – Начальниками всё бесы были… – Мои-то (Арк. и Вал.) чуть что – «по-немецки» меж собой – ш-ш-ш – пищат что-то, ничего не пойму. М. Г. – и два быка, которых она гнала в Ключки (как один бык все «плясал» – завозил сани в глубокий снег, в поле, и бродил по снегу кругами, только голова торчит: «бык могутный и меня все пужал, поглядит – опять волокет: как, мол, вовсе до смерти испужал?» Коля Н. о старухе-родственнице: «Я не стал тетку в детдом сдавать: пусть у меня живет». «…Вот и все, я звоню вам с вокзала – Я спешу, извините меня…» – май 57 г., голос Бернеса в «Великане» – в «Последнюю весну». Марья Гур-на о невестке: «Да она небось ведьма – как ночь, так шасть на огород, и не видать ее: и чего ей тама ночью делать, а? Ведьма, ведьма!» 12 августа Сейчас у меня чувство такое, что жизнь моя настоящая только началась. Александр Павл.: «Я еще подзвонышем был, когда в 35-м году на покос пошел: косил – от лаптя к лаптю, но лапти не задевал. В праздник – мужики пьяные, бабы песни поют. – От меня как от падины пахло (после сильной выпивки). Как бабушка его нюхала табак и какая у нее была табакерка с затычкой и ремешком. – Злой у тебя табак, мой мягче, – одна старуха другой. Сплавщиком А.П. 600 рублей получал, если дело очень хорошо шло – 1000. – Переночуешь дома – взял утром мешок с лямками, и опять – на чужую печь. Кузнец В.С. – пришел к нему А. П. молотобойцем – учеником: «Сиди и гляди!» – неск. дней не давал ничего делать. Потом запил: пришлось все делать самому, так и научился. В Иванов день начинали косить обычно. В.С., когда принимал на работу учеником кузнеца: – Пить будешь? – Буду: два раза в месяц, в аванс и в получку. – Годишься. В «Дашу»: Данилину приснился сон, что он в Дашины предсмертные дни ощущает все так же, как она – физически и душевно, вплоть до телесных изменений. До тех минут, когда она понимает, что ее дни – последние и за ними ничего: конец жизни. Вот отсюда ее крик и вот почему он так стал ему понятен: «Тёма, я не хочу, не хочу, не хочу!..» – умирать – умирая. Этот сон показал ему – через самого себя – такая жизнь и смерть как всеобщее, человеческое.
12-е, вечер Перед самым сном было грустно-одиноко сердцу, и хотелось скорее, скорее что-то не взять, а схватить с книжной полки – и уйти целиком в мир, где не просто жизнь, но все насыщено ею, и чтобы эта жизнь была не просто многоцветной, умной, но выходящей из границ того времени и места, где она происходит, чтобы и мне оказалось там место, чтобы она окружала меня своим естественным дыханием… Что?! «Война и мир»? Нет! Ушло, ушло – не хочу! Достоевский? Сейчас – нет, нет! Разве «Идиот» – это ближе… Тоже нет. «Швейк» – не ко времени. «Манон Леско»? – совсем близко, но все-таки нет. Пруст? Почти да! – но не «Пленницы», а «Сван», а его сейчас нет. Так что же? Я был почти в отчаянии: ничего. Нечего. Вот что-нибудь, где любовь, молодость, весна и загородный парк, страдания без отчаянья, прощанья без надрыва, с надеждой и верой… Какой-нибудь уголок великого города: Люксембургский сад или наш Летний… площадь Искусств или парк Ленина, Михайловский сад, «Восточный» ресторан, маленький круг близких людей… Где и вечное, вечное – захватывающее всего тебя! Ничего не нашел… И стал читать письма Сумарокова – Шувалову и Екатерине. Сейчас, утром, слушал квартеты Бетховена, готовясь работать (встал поздно – в 7, хотя проснулся в 5: всю ночь дождь и хорошо спалось), подумал: а что если соединить в одной маленькой повести – скажем – «Конец июня»: Банкет в ресторане «Восточный» Большую Подьяческую Большой проспект Петроградской стороны Выпускной вечер а Доме искусств Утренний Летний сад Ночной трамвай в белую ночь Утро у Смольного И снова – Летний, кафе под липами, такси. Ничего биографического почти – лишь вот это, что действительно было – как окантовка? Примерно так – уже во многом отойдя «от себя» – сделал я в «Лебяжьей канавке»? Ох, сколько же планов: надо выбирать все-таки самое главное. Но не это ли и есть главное-то?.. Сны сегодняшние: Мы с Левушкой маленьким идем – ленинградской широкой улицей, вдали видна площадь, и почему-то я знаю, что где-то там наш родной домик – спрятался за деревьями, трамваями, большими домами… Мне кажется, Ленинград студенческих лет – это тот огромный мир, о котором можно писать всю жизнь, и только о нем – и никогда не иссякнешь, – такой духовной концентрации была жизнь. Кстати, в «Конец июня» можно было бы дать и все трагическое, связанное с темой: Кокорев – Корсунская, в т. ч. поездку нашу в Репино. Не могу работать: только об этой повести и думаю – и уже почти готов начать «В конце июня». Помню, как ехал в Комарово и поезд ушел не туда, а в Разлив, в вечернюю тишь и безлюдье… – не на тот сел. Шуберт успокаивающе, тишайше печалит… Под емкое понятие «стервы» подпадают многие, в т. ч. обе жены Володи С.: иначе не назовешь, и это вместе и с их очень добрыми свойствами, а все равно про себя говоришь: стервы. Сижу у своего широкого окна, дождливое, но уже без дождя утро, смотрю в огород, на желтые огромные тыквы, на высоченный укроп, в котором есть что-то удивительно летнее, нестерпимо радующее глаз, на баньку свою, стол со скамейкой у клумбы цветов – и думаю о ленинградской повести, так и не начав сегодня работы, и уже вряд ли смогу. Да еще звучит Шуберт; так бы и сидел вечность. Пошел колоть дрова; потом ходил по огороду, нагнулся к огурцам – они нынче почти вымерзли, осталось совсем немного, и я уже почти забыл о них, – нагнулся… О чудо! Один большой огурец… Второй, третий! Теперь я понимаю в полной мере, что такое маленькая, но такая ясная в своей наивности человеческая радость. В «Дашу»: дорога – черным, дорога – розовым светит вечерняя. 14-е Встал чуть-чуть позже пяти: месяц то небрежно-смутно, за утренне-невесомым слоем надвигающихся на Восток облаков, то ясный и отчетливый до наглядного учебного пособия, а небо меняется с необыкновенной быстротой, не уследишь взглядом: густо розовое, палевое, фиолетовое, в облаках, чистое, наконец, весь Восток, в размахе горизонта, стал нежнейше светлеть, определяясь к полному рассвету; краски, поблекнув, в то же время, растекаясь, сползая за Барагино, за лес, – демонстрируют, кроме чисто внешних своих возможностей перемен нечто глубоко скрытое, где в самой глубине ты видишь тысячи, и десятки тысяч уже лет, прошедших не только в тебе, но и перед тобой… Завтра встану раньше – хотя бы для того, если туго пойдет работа, чтобы видеть самое-самое начало движения к утру: давно не вставал в 4 ч. Две птицы, – вороны? – ночующие под самым небом, сливаясь с ним, на двух голых ветках, вскинутых над темным лесом. Дождь пошел; если бы я не встал рано – уже видел бы лишь вот это пасмурное, почти без просветов, небо – лишь намек на летнюю зарю на самом горизонте. Так бы и не открылось чудо небесного пробужденья. 15 августа, день Сегодня встал около 5-ти. Работал немного, но думалось у моего окна хорошо: в нем был такой ярчайше-резкий на светлом небе месяц, и еще звезды не погасли, а само небо вдруг начало быстро-быстро меняться: палевое, зеленоватое, светло-зеленое, потом заголубело, пошли облака, и все эти контрасты так ласкали все живое во мне и говорили, что мир еще свеж и по-прежнему близок мне. Я так напряженно жил в юные годы – да всегда – внутри себя, часто в лихорадке, в огне, в неистовых всяких поисках, в отчаянии… – что удивляюсь, что вот уже дотянул почти до 58-ми лет, а запас сил не тает, а все прибывает по ощущению чисто физическому: сильнее, моложе сейчас, чем в 23 года, кажется. Попробовал читать «На ножах» Лескова – ну нет, это и впрямь неудача (неудачи тоже закономерны, и это не в упрек Л. – у любого они тоже есть); нанизыванье пустых словес, этот пережим с именами-фамилиями, эта везде приблизительность внутреннего, а подчас и внешнего… Не поддающаяся мысль… И вдруг – такой резкой силы абзац, что думаешь: да ладно, любой думающий поймет – такой абзац оправданье всей книги. Рассказ Толстого по радио, «Франсуаза» – вот пример, кстати, надуманного, схваченного за шиворот и умело, по-толстовски местами мощно, – но так натужливо-назидательно, и потому ненужно разработанного сюжета… Никому из пишущих не избежать, видимо, этого случайного: рука требует работы, попался сюжет – пошло. О Домах творчества – 20-летие целое связано с ними, – хочется написать как-нибудь взявшись за это, с доброю памятью, сильно – и с долей хорошей сентиментальности (без которой, добавлю, настоящего искусства и нет). Сколько спутников, бесед, сидений, прогулок, воспоминаний… – и скольких уже нет, но те же остались стены, дороги, тропинки, скамьи и т.д. 21 августа, раннее утро Вчера встал в 4.30, сегодня – в 5, но работать начал в 7 с минутами – все сидел, прокручивал свою жизнь, после чтения дневников, найденных вчера, 66-68 годов. Никак было не уйти от этого, никак не оторваться от мелькавших дней, они меня мучили, я страдал, болел ими; физически невыносимо это стало наконец… Посмотрел в окно; заглянул поглубже в себя. И вдруг как все осветилось: сдвиг в одну минуту, решительный и необратимый; я понял, что перестаю, наконец, мучиться прошлым, все снова и снова возвращаясь к нему, что оно ушло. И стало лишь памятью и поводом, – преображенью его в искусство. Тут есть свои внутренние потери, и немалые, но что это действительно так – несомненное. Так жизнь, к которой я пришел и которой пытаюсь жить – жизнь человека, который много выстрадал и теперь хочет одного: по возможности достойно существовать, внутренне и внешне. Заниматься своим делом; в моем случае – это преображение жизни в слово. 26 августа Совершенно нечаянно попал на 60-летие одноклассника Г.Шнурова, он на два года старше; выпил немного, чем доволен – особенно же тем, что и ни малейших позывов пить больше не было: совсем хорошо. Из рассказов Г. Шн-ва: Как С. Панафидин, трубач, при очередных похоронах, опьянев, отделился от оркестра и со своею трубой пошагал один в сторону вокзала. «Ты куда?» – оглянулся, отвечает, – на паровозе к кладбищу подъеду». – И пошел дальше; действительно, приехал товарным составом прямо к кладбищу. Одна старушка во время похорон: «Мало играете-то, ребятушки – вы уж уважьте!» С. Панафидин: «Бабка, вот помрешь – тогда и командуй». Р.Ш. – порода поселковая: тело, лицо, глаза, повадки и т. д. 27 августа 1993 г. Приезд Юры Б.: с книгой дело потихоньку, но движется, набор идет. 28 августа Несколько снов. С маленьким Левушкой – и я молодой, мы с ним где-то в кинотеатре (как уходили в 66-67 гг. вдвоем, особенно часто в «Кишинэу» и Дом офицеров, почти 30 лет назад…) и он, отбежав куда-то в сторону, вдруг исчезает – я в ужасе ищу его, вспоминая нынешние истории о рэкете и т. д. Но тут он подбегает сам с какой-то девочкой, рука в руку (так случалось тоже), и ужас сменяется острым счастьем. Вдвоем с Н. в каком-то двухэтажном старом доме – в Осташкове; покосившееся крыльцо, полуразобранный тес стены, наша комната на 2-м этаже; я сижу, мне грустно; куда-то надо идти, вижу портфель, вспоминаю, что нужна бутылка «Брэнди» (сегодня действительно купил на День рожденья); достаю, наливаю рюмочку, выпиваю, встаю… И тут на лестнице шаги Н.
Пишу потихоньку «Тихую ночь» – думаю о большом романе, но решил соединить в повести здоровую жизнь – с больницей, а не брать только больницу. Больница – мир сам по себе бесконечный, там можно показать все, но есть и свои отталкиванья для здорового читателя (я, к примеру, и не читал, и не стану читать «Раковый корпус» – мне неприятна сама мысль о таком автономно «больном» чтении). 30-е, утро Настроение у меня в эти дни светлое, а слышу все время и узнаю о трагедиях. В Селище застрелил старик на своем огороде насмерть молодого парня: то ли картошку, то ли яблоки собирался у него воровать. С женщиной в Хиловце говорил: оказалась из Абакумова, в молодости дружила с Ив. Вас. Болдиным. Разговорился я с ней, проезжая на велосипеде берегом, случайно. Она 23 года рождения. Муж умер в лесу, лет 12 назад: пошел рубить дрова, не вернулся, пошли – лежит: сердце. 4-летняя дочь сидела у печки, дома была с бабкой, упали угли, загорелось платьице, обгорели ноги, больше ничего, но в больнице не смогли помочь – умерла. Теперь старуха живет одна, дом хороший, срубили в 58 году, на самом берегу Селижаровки. Вчера съездил велосипедом в Б. Кошу, ради самой поездки, движения больше. Но и зашел к В. А. Третьякову, военному журналисту, с которым познакомился в Куйбышеве 20 лет назад, в газете Приволжского Военного округа, куда был послан «на переподготовку»: июль-август 73 года. Сплошные смерти: милый мой начальник тех дней, подполковник Мих. Александр. Дулов, приходивший ко мне в гостиницу и поговорить, и выпить – умер: небольшой, толстенький, прекрасно, предупредительно относившийся ко мне. Поэт, много рассказывавший мне о своей службе и проч., мы с ним иногда гуляли над Волгой в парке, потом побывали у него дома – Владимир Удалов – умер вскоре после моего отъезда, лет 50-ти, и еще, еще… Любопытно, что В.А., работавший с ними и вроде бы друживший – не помнит лет, дат, подробностей, это меня удивляло: я лучше запомнил за два месяца подробности той – их жизни. У В. А. хороший дом, с кабинетом и книгами, удобный, вместительный, и сад, огород, и давно он вжился в сельскую жизнь. Жена его, Ирина Андреевна, больше похожа на городскую: «Офицерская жена». Весь Союз: Чукотка, Моонзунд, юг, Куйбышев; потом Чехословакия. Затем – Москва, и постоянная мечта о Большой Коше. Здесь – лес, грибы, дом, огород, почти счастье. Сильно он постарел за 20 лет. Пишет историю «доивангрозненской Руси», искренне входит в это. Поехал по его совету старой дорогой – в Соколове спустило заднее колесо; с трудом дотянул до Талец. Захожу в первый попавшийся дом, гляжу – на печи лежит мой одноклассник Женя, мы с ним учились один шестой класс. С одной рукой – выше кисти левой нет – был лучшим трактористом района лет 30. Встал – могучий, нависает надо мной. Лицо еще не старое – 33 г. р., в деревнях это часто уже старики. И красивое, породистое. Тотчас стал собираться помочь. Кончилось тем, что отдал свой велосипед, а я оставил у него свой. Но и его, надо же так случиться, тоже дорогой вышел из строя, и пришел я в Селижарово пешком ночью, в темень. Жена его собрала стол. Домашние соблазнительные закуски, сел, выпил две рюмки разведенного спирта (поставил огромную бутыль) и прекрасно закусил. Женя: «У меня хозяйство лучшее в Тальцах». Жена подтверждает: « Он все в работе». Корова, телка, свиньи, 30 кур и прочее: «все свое». И все это – одной рукой. Рассказывает, как оторвало руку в 42-м, в 9 лет: история обычная. Постепенно научился все делать одной рукой, выучился на тракториста. О младшем брате: приезд его в отпуск из армии, попросился хоть на сутки домой; приехал; вернулся в часть – и умер: «Начальники привезли уже в гробу». Намекнули: радиация (конец 60-х). «Что ж, армия…» – говорит Женя. Любопытно, что культя у него почти детская – какой была в 9 лет, такой и осталась. А правая – широченная, сильная, от сверхусилий два пальца, всегда державшие штурвал, скрючились и не разгибаются уже. В школе, помню, Женя обхватит тебя культей, обычно за шею – не пикнешь, не двинешься, и сейчас помню это ощущенье. Но никогда не делал он это зло – лицо смеялось. В 75 году была под Тальцами большая охота: «Одни начальники собрались, да самые главные». Из Талец был лишь Женя – лучший охотник округи, да его друг директор школы. Женя, возможно, убивший его, простодушно говорит – «фамилию его забыл, давно было». Охотились на кабана; Женя признался, что это он: директор «ушел со своего номера», а он, мол, принял его за кабана. И вдруг – откровенный намек: «пришлось мне признаться, не начальству ж…» Но он тут же этот намек проглотил, лишь печально помолчав. Дали 3 года, отсидел 10 месяцев: и снова на трактор, дали новый. 31 августа Проснулся где-то в пять, встал около шести; вот и 58 лет: неожиданно. Но – спокойно на душе. Буду продолжать жить и писать. Поставил «Юношеские полонезы» Шопена, немного послушаю – и за работу. Дел полно: и повесть, и картошка, и прочее, прочее, прочее; попробую все делать методично. 1 сентября 1993 г., раннее утро Сегодня начинаю день с этой записи, а не с работы: пошел отсчет еще одного года жизни. С утра вчера – ожидание, и все более напряженное, с которым, как это ни глупо, никак не мог сладить, разыгрались и нервы. Весь день – ясный, но – несколько рюмок коньяка, водки выпил. Пошел пройтись: о чудо! Как прелестно и празднично пахнуло предосенним настоем! Шел вдоль реки долго, останавливался, думал… Этот день показался мне – и верно, так и есть, – предшественником всего нового, подготовленного последним годом, давно ожидаемого, что начинается сегодня. Итак: ничего не ждать, а действовать; никого не ждать: все переносится из «жизни» – в искусство. К 9-ти пойду в школу №1, где учился: приходили две 10-классницы с просьбой выступить; пока не знаю, что скажу, но рад. Речка Тверица вспомнилась: май 62 года, утро, мостки прямо от дома до середины речки, соловьи, молодое, сильное чувство жизни, ее простора… Телеграмма от Н., посланная 28-го (!), пришла вчера поздним вечером. Еще раз повторю вечное теперь для меня правило: никаких и никогда не только эмоциональных взрывов, даже «всплесков»: спокойствие, спокойствие, спокойствие при любых обстоятельствах. 2 сентября, утро Встал позднее обычного – в 6.30, хотя проснулся где-то сразу после 5-ти: лежал и подводил кое-какие итоги. До 12 ночи вчера возились с дровами: пилили с рабочим ПМК Ваней, довольно потерянным, растерявшимся в жизни человеком: жена пьет и гуляет, по его словам, и т.д., а он, кажется, мужик хороший. Вчерашним утром, в 9, с неожиданным подъемом выступил в родной школе № 1 – перед всеми старшими классами. Все-таки в этой школе по-прежнему учится поселковая элита: развитие, чуткость ощущались в непрерывной реакции на довольно долгое выступление: отклик тотчас на удачное слово, мысль, образ – в смехе, оживлении, подхватываньи… Это был действительный взаимный успех – их и мой; давно такого не переживал и очень рад; не было у меня ни единого спотыканья: мысль, чувство и слово съединились в этом подъеме. 7 сентября 1993 г., утро Работал всего час, но вижу уже окончание повести – да и пора («Тихой ночи»). И затем, после вычитки «Дикого острова» и «Фомушки» – за «Письма к женщине». Прочитать «Моцарта и Сальери»: о параллели. В «Дашу Глебову»: Три посещения Артема Данилина его другом (или полу-другом, или полу-другом – полу-врагом) – почти сведение Данилина в могилу: длительно-неостановимая выпивка, бессонные ночи, проч., проч. – при больном сердце Д. Сначала у Д. мысль – случайное все это и т. д., но затем уже иное, после 3-го случая: а что, (если вспомнить их юность, молодость, некое сопер-во и т. д.) тут не может быть «сальериевского» начала?.. И – почти верит в это, убеждаясь, припоминая все детали «посещений». Светлый, долгий, удивительный сон: Красные брюки и сизо-голубая кофточка, подруга молодости, расширившийся летний переулок, – в нем, по ощущению, заключено детство, юность, пролетают ветра всего, что было, а вот и то высшее счастье понимания и взаимного проникновения, которое означает вершину, завершение жизни: дальше уже ничего и нельзя. Ясное лицо, глаза, рука – оттенки всех чувств, рождающихся, передающихся друг другу тут же, голос, жесты, главное же – улыбка, взгляд, все, что может сказать о, проще говоря, любви уже бесспорной. Затем вечер, другая одежда, другое лицо и слова – о конце пути и безнадежности всего общего, о болезни и конце, уходе в одиночество от семьи; слышалось в голосе неверие в возможность счастья, но это не стирает любви. Все это подробно и долго. В романе «Д. Г.» развить. 12-е, утро Все эти утра – встаю примерно от 6-ти до 6.30, а просыпаюсь в 5 с небольшим, лежу и всякое думаю, наблюдая рассвет: у лампы с раскрытым окном, иногда выключаю и, встав, смотрю на небо и землю – прибрежную, усадьбу, все, что видно глазом. Звезды позавчера и ярчайший серп месяца – постепенно он бледнел, исчезая; Венера сияла; потом пошли облака и все скрыли. А вечером взглянул из окна кабинета (утром по-прежнему пишу в зальце) – так чудно играло закатное небо, глаз не оторвать, и яснейшие всплески желтые: тревожные. Закончил повесть. Вчера начал вычитку – и ужаснулся: казалось, что получилось, и вдруг случайные предложения, ненужные слова, слюни сантиментов, сплошные неточности… Ужас, ужас! Или это оттого, что там Молдавия – еще не умею писать о ней?.. Не знаю, но боюсь: неужели так-то – вся повесть?
13-е, утро Сегодня встретил в повести несколько крепких фраз и образных, словесных находок – и чуть-чуть, совсем немного, утешился. Вообще же теперь все свои надежды и самую жизнь связываю с «Дашей Глебовой»: там на сравнительно небольшом пространстве должны быть и вся жизнь – и ничего лишнего, все главное из опыта писания и души, и опытов житейских, осознанья бытия и проч.: все. Подступать к ней нужно ответственнейше; перепишу, наверное, главки, написанные прошлым годом. 15-е, 5 часов утра (встал ровно в 5) Вчерашний день – один из счастливейших по полноте ощущений, хотя прошел, в сущности, в абсолютном одиночестве: копал весь день картошку (закончил! – а сейчас дождь, все получилось вовремя: все последние дни дождя не было); ходил по огороду с ведром из конца в конец, к вечеру, все закончив, сходил к реке, постоял над Селижаровкой… Да, еще утром, после письменной работы, отнес письма (9-10 утра) на почту, и возвращался обратно не улицей, а берегом Селижаровки. Поэтому, теперь думаю, тут вот что: душевная ясность, весь день в работе, ощущенье труда и движения мышц и мысли (думал о жизни, будущем романе, вспоминал, удивлялся в какой-то мере, что человек под 60-т начинает овладевать тем, что в детстве было привычкой все-таки, пусть часто и наследственной, под материнским тиранически-ласковым присмотром – огород, картошка… – а теперь пришло, как необходимость и даже – радость). Затем: с большой силой почуял всю неизбывную прелесть осени, едва ли было так в детстве. Поймал это легкое вечное осеннее, от позавчерашнего солнечно-высокого дня, с ветерком, выметающим небо, до вчерашнего совсем тихого, без всякого движения днем, когда со всех сторон застоявшиеся запахи осенние: огородный, лесной, от реки, от неба, от дымной баньки… В лес надо сегодня-завтра обязательно, просто постоять в нем и подышать – это вчера схватило, как едва ли не самое насущное. И дошли из детства все животворные признаки его: приготовления в доме, пирог с капустой, дух светлого, улыбчивого праздника, цветы на столе, поздравления… День именин. Все это – традиция, – шло от папы, от мамы, говорившей, что в детстве своем ничего подобного не знала – чутко подхватила и пронесла через всю уже жизнь нашу все эти маленькие семейные праздники. Их было немного, семь или восемь: все дни рождений и часто именины, затем Новый Год, Рождество, Пасха и Спас – Черная Грязь. Мы с Н. не сумели дать Левушке счастья этих маленьких праздников – все мои попытки не прижились, не принимались как-то, хотя дни рождений семейно отмечались, но как бы через какие-то усилия, а не легко-празднично и светло, со свободной от усилий душой. Нужно, чтобы у Анички нашей было вполне счастливо в этом. Из селижаровских понятий: Боярщина – деревни, прилегающие к помещичьим землям, голенковскому приходу. Троицщина – к Селижарову, Троицкому монастырю. О Ветлицах – основателях Голенковской церкви: няня их детей – тетка моей учительницы А. А. Новоторовой. Каменка – деревушка вблизи Голенкова. Словно донесся крик журавлей?.. …Сначала было туманно, небо замутнело, дождь, очень тяжелый, зависающий у земли и грузно затем бьющий, – шел долго, ровно, и вдруг сейчас, в начале восьмого – пошел снег! – густо, хлопьями, все залив белым, небо, огород: 15-е сентября, что за напасть. Торжествую: успел убрать картошку. Сажала ее, почти всю, Нина, потому и урожай хорош. Много всего начатого; теперь предстоит решить: что писать дальше? Больше всего хочется – «Связной Карпушкин». Но папины тетради военных лет в Кишиневе, подожду, и «Поле»: последняя школьная осень. Еще – рассказы небольшие из вчерашне задуманных. О юности в Л-де: тупики мысли: неужели все – вдали, позади, все, все? Никак этого не понять.
20-е, утро (6 с чем-то: вчера и сегодня встал позже, жаль; но гораздо позже и ложился). С неделю ничего не писал: заканчивал вычитывать повесть (или маленький роман) «Тихая ночь». «Больничная часть» несколько утешила – все-таки лучше. Крутятся новые мысли о молдавских сюжетах, но это уже дело будущего. Начинаю вычитку «Фомушки», затем перейду к «Дикому острову» – и, наконец, сяду за «Письма к женщине», где должна быть не только вся юность, но и все, что дала жизнь с ее опытами и мыслью; внести в то, давнее, из нынешнего – не взросло-опытные чувства, способные лишь охладить роман, а взгляд. Вчера убирал морковку и свеклу, был холодный, но без дождя день; сегодня продолжу – сейчас все небо ясное, восход ровный над всем Востоком, оранжево-холодный. В юности (не забыть это в «Письмах») есть ключ ко всему: там идет действительно прямая просто жизнь – без оглядок и взвешиваний. Все это набирается где-то по-настоящему (или в начатках) лет в 25. И потому-то юный человек и открыт весь, в нем все видно, он почти прозрачен – и совершенно беззащитен. Но в этой жизни и высшее чудо всего главного, истоки будущей всей жизни. Не было «прямой» жизни – человек несчастен: он, можно сказать, и не жил, а лишь «взвешивал», осторожничая. Этот месяц – с конца августа, – я почти нигде не бывал, кроме своей усадьбы: картошка и прочее. А так тянет в лес, в поле – знаю, что там сейчас, стоит постоять и подышать, – ощутишь самое сокровенное. Но мне так хорошо и так некогда в усадебных делах, что ни о чем не сожалею: вся жизнь моя едва ли не впервые сопряжена с прямым насущным делом труда, и это придает настоящий отрадный цвет всякому дню. Ощущаю своей задачей даже и не характеры теперь, может быть, и не судьбы в движении, в дорогах жизни – но уловление того высшего и никем не замечаемого, что скрыто в любом человеке: дух сущего, удержание его человеком в себе и таинственная вседневная приглядка к себе «внутреннему», но, чаще всего, – вечный уход с нераскрытой тайной того, что он, человек, есть, был; я давно понял, что мне приоткрыта эта тайна, и теперь все ближе к ней, она уже порой открывается мне (едва-едва – впервые, – в «Формуле Ани Белаш»). Надо еще приблизиться к ней вплотную. 23 сентября 1993 г., утро В «Дашу Глебову» …Данилину снилось, что он где-то, в каком-то кинотеатре, а скорее всего в своем деревенском, куда ходил в детстве, – рядом с Дашей, идет какой-то художественный фильм, на экране что-то давнее, полузабытое для него в его возрасте, и – новое для Даши; он знает, что справа от нее сидит ее муж, но время от времени касается ее, и она не отвергает его прикосновений, и в ответ ее рука дотрагивается до него, он ощущает нежную, теплую гладкость ее пальцев, и это мучительное и совершенно явственное чувство наполняет его и во сне блаженной близостью к ней, и он слегка обнимает ее за плечо, забыв обо всех; он знает, что она поняла его руку, но уже перед окончаньем сеанса, говорит тихо ему в ухо: «Неужели ты меня обнимал?.. Ведь…» И сразу – где-то в начале родной деревни, она молчалива, идет, склонив голову, почему-то слева от него, хотя всегда ходила справа; потом опять протягивает руку, пальцы дотрагиваются до его подбородка, и ее гладкие, нежные пальцы осторожно ласкают его кожу… Данилин знает, что этот сон неслучаен: она пришла к нему, чтобы напомнить о себе и наполнить его собою. 24-е, вечер В роман: Осень; березки, рябинки в мокрой слегка желтизне, прибитая земля, тротуары в полутьме, затем мягко-теплые первые капли дождя, поворот налево, темным переулком; слева открытая дверь, за ней – пылающая печь, улица, волосы, окна справа, потом одиночество… Даша – Данилину: «А могли бы (найти возможность отметить 20-летие)… – и это вдруг для него – ее мысль, признание, ее обида об упущенном стало для него большей наградой, чем если бы они действительно отметили свое 20-летие и было все. Дом Данилина, диван, двор, нежелание Даши уходить – откровенное, в ее состоянии потери самоконтроля, – особенно трогательное, – от него, Данилина. И опять это, – уже задним числом, – было, стало для него сильнее возможной близости: именно откровенностью, силой упорства: вот буду с ним, при всех подтверждаю нежелание уйти от него. Безвозвратность всего, что было, особенно усиливало эти чувства. Дивное утро: из-за смены времени проснулся в половине четвертого, оделся, но потом полежал еще – все-таки рано. Замерз что-то и вскоре встал; сейчас работаю, Пашка мой мирно мурлычет на коленях; взглянул в окно: чудо-Восток играет, меняясь от мига к мигу; полосы, волны, накаты и всплески разнообразно-яркого света, от нежно-желтого до палевого, затем розовое, малиновое, и сейчас пошел ровно-жемчужный фон, выше – сплошь темная голубизна со звездой… Вчера – на велосипеде в Тальцы (туда – на старом Ж. Малинина, оттуда – на своем, но с колесом от этого инвалида: мой не в порядке). Как Жене у Пыхарей оторвало левую кисть в 9 лет – 42, февраль; возможно, руку спасли бы – не было хирурга, был слышен бой километрах в 10-ти, привозили оттуда раненых, клали их прямо на снегу, Женя бродил меж них с перебинтованной рукой: «Мальчик, помоги приподняться… Мальчик, вынь из кармана табачок…» и т. д. Это уже было в Быкове – мать перевела его через Волгу напротив Пыхарей, в Б. находился госпиталь. В «Дашу»: «дом тети Мани», у кладбища, окошко. В Тальцах домик Раи Смирновой, одноклассницы: ничего не слышал, не знал о ней с 7-го класса, как она ушла в ремесленное училище; оказывается, живет в Конакове, а ее глухая сестра Нина, что жила у нас на квартире зимой 47 г. – в Кувшинове. Тоже не видел с тех пор. Вот вдруг приближается время. Небо заиграло сказочно! – и все это перед глазами, краски меняются ежеминутно, ничего уже нет статичного: вот розово-палевое на фоне лимонного… Вот хлынул серебристо-искря-щийся, потом вверх взметнулся, до самых невидимых высей – ровный столб розового солнца. …Данилин: лишь за 50-ть лет он ощутил в себе истинные перемены к лучшему, с содроганием освобождаясь от того, на что и внимания прежде не обращал: укоренившихся привычек подло-раздраженного эгоизма и т. д. (в «Дашу») В ленинградскую повесть (или в «Письма» включу, но очень думаю и о короткой, напряженной, по мысли и чувству, повести: нечто вроде «Манон Леско» тех питерских дней – Кокорев – Корсунская). Эпизоды «ночлежные» – брюки и ноги Марка, походка, лицо и т. д. Мой сон в начале второго курса; ужин вечером на Малой Садовой и чувствования того вечера. Вообще – какой это необозримо огромный мир: студенчество. 28-е, утро Стоят все часы: одни испорчены, вторые забыл вчера завести, а встал я, судя по всему, часа в четыре – нигде ни звука и тьма – полнейшая; взглянул в окно: вчера перед дождем не успел снять белье; не беда; ничего не видно. Приснилось, что идем по коридору с Володей Синявским – в школе, похожей на нашу; пора экзаменов; мы в отроческом возрасте, и в то же время знаем, что все прожитые годы – тоже с нами, говорим с этим сознанием. Проснулся и подумал: да неужели Володи Синявского – умного, энергичного, целенаправленно шедшего к утверждению чего-то высшего в себе, во всех, кто рядом, а значит – всей жизни – все эти десятилетия не было на Земле? Никак не поверить. Одно знаю: с ним жизнь была бы умнее и лучше, достойнее. За окном – еле слышное чмоканье дождя: единственный звук; продолжу вычитывать «Дикий остров». 3 октября, утро Проснулся рано, но встал лишь в 6-ть: после вчерашней баньки. Пашка тотчас прыгнул ко мне на колени – и смирно сидит, смотрит; вообще же все больше входит в силы и азарт, ест все больше и с удовольствием. Третий день чудная погода – только солнце с утра до вечера; до этого же почти невозможно было выйти из дому – холодрыга и слякоть – снег с дождем, холод. Сегодня весь день буду колоть дрова. Весь Восток – подернут свежайше-розовой пеленой, с легким дымком; остальное небо – сплошная голубизна. Вчера думал с утра о Левушке и вспоминал утро 60-го года; 33-ри ему теперь. Как-то они там, в Америке?.. Нина прислала № 3, 4 «Кодр» – с моей «Лебяжьей канавкой». Я стонал то и дело от бесчисленных ошибок – пропуски слов, запятых, тире… Воистину невозможно читать! Лишь несколько «чистых» главок – хоть они утешили. Но и сам виноват – нужно было добиться корректуры, тогда не было бы глупейших и страшных даже ошибок (вроде «эквордальского» мрамора). Да и авианосец «Траймор», помнится. И вдруг утешился: кто меня знает, поймет, что ошибки не мои, «обычный» же читатель может и не заметить ничего… Во всяком случае – сам-то я знаю, что и как… А все-таки впредь: никакой небрежности. Послал в «Кодры», Ю. Грекову, роман «Спуск в глубину»: Нина прислала машинопись. По первому впечатлению: многое уже написал бы не совсем так (начат – в памятный трудный день 13-го окт. 90-го года, но задумывался и продумывался гораздо раньше). Однако же – тем не менее! – есть истинно сильные страницы, не хочу скромничать на сей раз: удалось увидеть нечто, почти неразличимое… 6 октября, утро Вчера закончил вычитывать и править «Дикий остров»; не слишком доволен: лишь несколько страниц, пожалуй, приемлемы. Почему так случилось? Только не от спешки! Не вызрело? Смешно: сколько лет собирался писать. Что-то не так повернул, наверное. Возможно, вернусь еще, но не знаю, смогу ли, а главное – захочу ли. Итак, вычитал, выправил, кое-что переделал, сократил и т. д. за этот месяц – «Тихую ночь», «Фомушку», «Дикий остров», роман («Спуск в глубину»). Роман и «Фомушка» посильнее остального. Нужно бы начать что-то настоящее, на что не жаль сил. Но: «Дашу Глебову» все-таки повременю торопить – тут никакой спешки, это, возможно, будет вообще главным. Сразу переходить к «Письмам к женщине» тоже не могу: нужна хоть маленькая, короткая передышка, промежуток. Так не рассказы ли?.. Вот сегодняшним свободным утром это и постараюсь решить. Соблазн большой – рассказы. Но тут же мысль: да ведь лежать будут. Раньше совершенно об этом не думал – просто писал. Тоска. Утро сегодняшнее – как позыв и призыв к вечной жизни; с тихой, но неостановимой ясностью наливается Восток ровно-золотым светом: подстать цвету истинной, о какой мечтается, жизни. 7 октября, утро и день Церковь, кажется, с ума сошла – или же я не понял: панихида лишь по тем, кто погиб с одной стороны, а не по всем павшим (разве за Верховный Совет сражались одни «боевики» – солдаты удачи, авантюристы? – были там и «просто люди», просто солдаты – охрана, допустим и т. д.). Но, вероятно, я просто не понял – ведь иначе – была бы просто гнусность. В «Дашу»: Совершенно живым выступившее из фотографии вечером лицо: живые глаза, лицо, все ожившие черты… Он увидел его – и весь ушел в это лицо, остановив сначала лишь мимолетный взгляд на нем; сродненье и оживленье – омертвевших в возрасте черт, линий, красок. Данилину приснилась Даша, с которой он идет летним вечером к поезду: это и родная деревня их, и что-то за привычными пределами, и сознание этого выхода из привычного уживается в эту минуту в Д-не – с тем, что ведь Д. уже нет на земле. Она говорит: «Пете будет нелегко со мной, как когда-то было мужу…» – и он думает: «Да, это так, нелегко, я знаю, понимаю…» – Куда же мы поедем? – спрашивает Д-н у Даши. – Разве ты не знаешь, что я уезжаю одна? – отвечает она, и ее голос вдруг говорит ему, что они расстаются навсегда и нет возвратного хода. 9 октября Ровно два года назад переехал в свой дом над Селижаровкой. В «Дашу Глебову» У березы на берегу. Смягчение всех черт Даши-взрослой. Узкая плотность девического ее тела – и сильная, царственная женственность – за тридцать лет. Лицо: хмуроватая твердость девичьего, с задумчивой серьезностью, от 18-ти до 22-х – и глубокая, сосредоточенная мысль – «в себе» – в женские молодые годы. В парке, весенние оба, с мужем – рядом, но глаза «отдельные» от него. Глаза во время «брачной церемонии»… Ярчайше-жаждущее, требующее любви, лицо уже взрослой Даши – в 24 г. Из рассказов старого Коли Строгова – Смерть была ближе рубашки… – солдатик маленький по прозвищу Швырок, его ранения и приключения (пулеметчик). …Когда израненный и внутренне беззащитный Швырок у главврача в свои старые годы, и тот походя оскорбляет его – мгновенный инфаркт. Ранения в Невеле, у Себежа. – Поведешь пулеметом – немцы как зайцы падают – подскакивая вкривь-вкось. Лимонка сверху, разорвало плечо: кровь заливала; бросил пулемет, получил новый. Отдает 10-дневный паек старухе с детьми, голодный; напарник втихую грызет сухари и курит; смерть напарника – не было жалости. Два года по госпиталям: 43-45 – от 18-ти до 20 лет! 12-е, утро «Карпушкин» мой идет – очень жаль, что отцовские тетради в Кишиневе – связанные с войной, очень пригодились бы сейчас. Ну, что есть… А писать «Карпушкина» мне давно хотелось – едва ли не с первых отцовских рассказов о себе и Залмаеве в Германии: 45 г. На расстоянии его лицо (В.С.) – благородное, в упор же – маленькие черные глаза вдруг хищнеют, лицо сужается, и все вмиг становится иным: узость и не жестокость ли определяют все (преподаватель институтский политэкономии П-в). |